Анатолий Андреев - Отчуждение. Роман-эпопея
— А потом я ее трахнул, само собой. Пойдем в морг работать, а, Серега? Платят больше, со жмуриками веселей, чем с этими придурками. На, поставь вот эту песню, мудила! — крикнул лысый санитар водителю, протягивая диск, стильно оформленный.
— Что это, Стас? — спросил серьезный шофер.
— Классное музло, нах. «Философия воли» называется.
— Не знаю такого певца, никогда не слышал.
— Потому что всякое дерьмо попсовое слушаешь. У этого барда еще есть «Философия города» и «Философия одиночества». Классное музло, нах.
Я насторожился. Оказывается, пока я постигал себя, «одиночество» и «воля» уже положены на музыку и стихи и вполне освоены народом.
Лысый певец с брегов Невы сквозь вставленные зубы модно шепелявил о муках одиночества; лысый санитар Стас раскачивался в такт и подпевал. Не сбился ни разу. От слова «философия» в устах этих придурков меня затошнило, обильно пошла слюна и к горлу знакомым послевкусием подкатил давешний салат.
И очень не вовремя. Когда меня втащили в коридор, в нескольких местах перегороженный металлическими дверями с решетками, и провели мимо столовой, в нос мне ударил такой ядреный смрад, имеющий отношение к давно не свежим пищевым отходам, которые здесь, вероятно, все еще принимали за еду, что меня вывернуло прямо на линолеум. Я едва не потерял сознание. Санитары, ни слова не говоря, привели меня в чувство пинками и доставили в кабинет главного врача. На табличке было написано: Кабинет № 6. Главврач Дементей М. М.
Первое, что я увидел, когда рассеялась муть перед глазами, была икона в роскошном золотистом окладе в красном углу. Как ни странно, она в самом деле напоминала разводы на злополучной яблоне. На столе у врача (широкое лицо, выпуклые мешочки под глазами, непременная «интеллигентная» эспаньолка пучком вместо бороды лопатой, которая просто просилась на неслабую челюсть) стояла фотография Мэрилин Монро в розовых тонах. Дементей угадал: с моей точки зрения, это самый вульгарный символ ХХ века.
Мне показалось, что я попал в царство пошлости, но мне тут же дали понять, что я глубоко заблуждаюсь. В этом царстве пошлость была светлым пятном.
— Фамилия, имя, отчество. — Врач бегло взглянул на меня.
— Вадим Соломонович Локоток.
Люди с чувством юмора обычно благожелательно реагируют на то, что я произнес. Эскулап даже не улыбнулся. Плохо дело.
— Образование?
— Высшее. Философское.
— Понятно. Наш клиент. Философия и литература — это диагноз. Слышали об этом? Зачем над православной святыней надругался, гражданин Локоток?
— Я не над святыней надругался; я рубил яблоню у себя в саду.
— Понятно. Логика шизофреника. Не ориентируемся во времени и пространстве, не отдаем себе отчета в своих действиях. Родители страдали душевными расстройствами?
Вопрос поставил меня в тупик.
— Кажется, нет.
— Значит, страдали. Твоя болезнь — наследственная, понял? Шизофрения или все же паранойя? Будешь у нас для начала шизофреником. Диагноз невинный. Но динамика настораживает. Еще раз попадешь к нам, будем лечить всерьез. Все признаки невменяемости налицо. А сейчас укольчик — и на три дня в постельку. Пофилософствуешь на досуге. Стас!
Лысый санитар подошел ко мне вплотную.
— В палату номер шесть его.
Тут Дементей М. М. впервые любезно ощерился; при этом глазки скуластого эскулапа исчезли, и я с удовольствием отметил, что круглое лицо (яйцо!) его с хвостиком эспаньолки стало напоминать перевернутую репу. Колоритный ноль. Q.
— Страшно? Не бойся. У нас и палаты такой нет.
Я с трудом подавил в себе жуткий позыв: взять со стола портретик слащавой шлюшки в массивном пластике и влепить Дементею по кумполу. Даже полифонический звон удара разложился в моем воображении на партии-голоса: треснувшая рамка жалобно задребезжала, будто камертон, стекла звонко разлетались виртуозным пассажем в заданном ре миноре и сыпались на пол уже в сложной гармонии, нерешительно трепетавшей в открытой джазовой коде…
Мне стало действительно страшно, как только я представил последствия такого сумасбродного поступка. Правой рукой я сжал левую и набычился, будто Бетховен.
— Вы что же, господин Локоток, тоже считаете, что теория Дарвина справедлива? Это же невежество!
— С чего вы взяли, что я так считаю?
— Да у вас это на лице написано. Вы явно за теорию Дарвина! За обезьян!
— Хорошо. Не стану отрицать. Мы с сэром Чарльзом так считаем. А по-вашему, род человеческий произошел от оцелота? Или от хомячка? — я счел необходимым опустить взгляд и теперь уже левой рукой сжал правую.
— Человек — это творение Божье, — сказал главврач, поразительно в эту минуту напоминавший говорящего шимпанзе, — а вы эту идею — под корень своим топором. В семнадцатую этого шизика. На три дня. Ты мне «Философию воли» привез, Стас?
— А как же, Михал Михалыч. Вот три диска. Вся серия «Философии», нах.
— Вот это философия, а, Локоток? Это тебе не яблоню мироточащую рубить. Ты же не на дерево покусился, а на символ. Был бы нормальным, разве пошел бы против общества? Не пошел бы, верно, Стас?
— Само собой, Михал Михалыч. Против общества — это классическая шизофрения. Таких надо изолировать, нах.
«Отчуждать от таких, как вы, — мысленно поправил его я. — Нах».
Глава XIX.Начало романа
Именно здесь, в дурдоме, в 17 нумере, на жесткой кровати (облупившиеся, давным-давно не крашенные металлические спинки, скрипучая панцирная сетка) в голове моей и зародилась идея романа. Из дисгармонии и отчуждения мне предстояло вылепить нечто противоположное, напоминающее гармонию. Мне хотелось посрамить Дементея и убедить всех, что вести свой род от обезьяны — это еще самый оптимистический вариант. Я увидел свой роман в самом общем виде, в туманной перспективе, я думал уж о форме плана. Детективчик?
Нет, это будет, пожалуй, отчуждение от литературы, в которой я собираюсь искать спасение. Поэму о «мертвых душах»?
Но о мертвых поэмы не пишут. О живом и умном?
В известном смысле я совершал насилие над собой: после успокоительных уколов мне ни о чем не хотелось размышлять, меня клонило в сон. Кто-то посторонний отбирал у меня волю и навязывал мне райское непротивление — нирвану. И в то же время параллельно всем этим обволакивающим процессам во мне зарождалось и крепло движение сопротивления. Чему, собственно, пытался я противостоять? Уколам бедолаг, для которых морг был пределом мечтаний?
Сложно сказать. Но я был рад тому, что обнаруживаю в себе твердость намерений. Как бы то ни было, сама идея писать жесткий роман окончательно утвердилась именно здесь.
Я всегда считал, что писатели делятся на клоунов-развлекателей и юродивых-проповедников, на тех, кто либо развлекает, либо поучает.
Мне кажется, я из тех, кто, лениво поучая, делает вид, что развлекает. Но вот чему я поучаю (давайте, не покидая дурдома, перенесемся в мою квартиру, где я, растратив скудный энтузиазм, заканчиваю писать роман)?
Сам себе я кажусь каким-то проповедником-расстригой, шагающим своей дорогой, ведущей с полей непосредственно в небо. Я удаляюсь за облака, похожие на взбитые локоны Мау, и незаметно делаю ладошкой «пока, пока» Хомячку, на мгновение оторвавшемуся от своей подруги и с изумлением взирающему на того, кто шпарит по воде, аки посуху. Странно: эту вполне реальную тропинку, кроме меня, никто не замечает. Но она же есть, это ведь не моя выдумка! Вот же она, шаг вправо, шаг влево — и ты уже опять в полях, по уши в грязи, облака перестают держать тебя. Хомяк, подтверди!
А может, я просто выражаю себя — ради самовыражения?
Нет, это ложь, достойная мелких плутишек. Выражают себя затем, чтобы, развлекая, — поучать. Просто выражают себя здесь, в доме для умалишенных.
Я испытываю отчуждение от функций литературы, если быть до конца откровенным.
Стоп. А нужны ли мне читатели? Есть род отчуждения, которого можно и не пережить…
Нужны. Но не те, которые есть (вот оно, вездесущее отчуждение!).
«А других не бывает», — включается в мой внутренний диалог уже знакомый мне нахальный умник, чужой во мне.
«Знаю», — устало отбиваюсь я.
«Знаешь, и все же пишешь то, что пишешь?»
«Как видишь. Кстати, где твой макинтош? Он делал тебя загадочным и солидным. Я даже толком не знаю, что такое макинтош».
«Ерунда. Плащик из непромокаемой ткани. Рыцарь плаща и кинжала… Это все внешнее, напускное. Мне вовсе не хочется добивать тебя. Я, гм, гм, явился, чтобы тебя поддержать».
«С чего бы это такая небывалая гуманность?»
«Видишь ли… Если не станет тебя, то и меня не станет. Негоже тени пенять на того, кто ее отбрасывает».
«Не такой уж ты и чужой, каким прикидывался вначале».
«Верно, не такой. Спокойной ночи».
«Спокойной. Передай привет Хомячку».