Ежи Анджеевский - Никто
Одиссей на минуту остановился, припоминая, стоит ли такая же тишина теперь, как та, что поразила их, когда они оказались на каменистом берегу. Да, такая же она и теперь, а может быть, еще более глубокая и всеобъемлющая. Но он также помнил, что тогда, уже идя по протоптанной средь виноградника тропинке, он слышал доносившиеся издалека вой волков и рычанье львов. Теперь же молчали даже цикады, ни один звук не колебал недвижный утренний воздух. И от этой тяжелой, гнетущей тишины казалось, что остров необитаем. Увы, очень скоро должно было выясниться, что это вовсе не так, — чары, еще более грозные, чем прежде, ожидали пришельцев, и таинственные превращения, столь жестокие, что неподготовленному к ним разуму человеческому впору было прийти в изумление и в смятение. Ноемон и Смейся-Плачь пока ничего не спрашивали, но в их молчании было больше беспокойства, даже тревоги, чем если бы они пытались подбодрить себя неуместной болтовней.
49. Когда же они после долгого и трудного пути вышли наконец из мрачной лесной чащи, глазам их предстало зрелище настолько удивительное и вместе с тем пугающее разнузданным бесстыдством, что они могли подумать, будто спят и видят сон.
На поросшей травою и всякими сорняками поляне голый, весьма проворный и статный молодец гонялся за четырьмя растрепанными ведьмами, тоже голыми, но если он совершенством телосложения напоминал лесного бога, то ведьмы лицом и телом были старухи, со сморщенными обвислыми грудями, вздутыми животами, тощими бедрами, однако запавшие старческие глаза их лихорадочно вспыхивали, когда они по-звериному увертывались от похотливо протянутых рук молодца, неуклюже подпрыгивая, будто в танце, повизгивая и хихикая, похожие на кикимор, вдруг вынырнувших из болотной топи. Давно ли началась эта развратная игра, пришельцы знать не могли — старухи с виду были не утомлены, да и молодец словно бы только что выскочил из соседнего сада после крепкого сна и, разгоряченный снами, предавался этой необычной любовной забаве. В конце концов он поймал одну из старушек, она, впрочем, не сопротивлялась, повалил ее на траву, а когда принялся по-мужски ее обхаживать, остальные три в сторонке по-прежнему приплясывали, попискивали и покрикивали, но уже не изображали притворное бегство — потом, взявшись за руки, они окружили по-скотски совокуплявшуюся пару тесным хороводом и стали мерзкими квакающими голосами подгонять обоих, выказывая огромное удовольствие. Вдруг они остановились, с жадным любопытством склонились над парочкой, и тишину, внезапно воцарившуюся на поляне, прорезали два кратких вопля, один мужской, звучащий веселым ликованьем, другой — пискливый, тонкий, как иголка. Тут лохматые ведьмы расступились, вскочил на ноги самец, стала подниматься умиротворенная ведьма, и любовная игра, видимо, должна была возобновиться, так как молодчик, широко расставив ноги, уже протягивал с бравым видом крепкие свои руки к стоявшей ближе старухе, когда Одиссей, жестом приказав обоим спутникам остаться на опушке дубравы, направился в одиночку на середину поляны, вооруженный грозным копьем и Ахиллесовым мечом.
Первой, вероятно, его заметила та, что в это время поднималась с земли и еще стояла на четвереньках, в положении суки, — именно она издала крик тревоги. Будто от прикосновения волшебной палочки замерли и три остальные, а завидев приближающегося к ним мужчину, взвизгнули и с проворством отнюдь не старушечьим разбежались в разные стороны и исчезли из виду, словно их ветром сдуло. Остался на поляне только юноша, все еще вызывающе раскорячив ноги и упершись руками в тугие бедра, всем своим видом показывая, что готов к любовному бою.
Одиссей еще издали увидел, что у юноши лицо Телемаха, Телемаховы темные глаза, смуглое лицо и черные, слегка вьющиеся волосы. Но он знал, что это не Телемах, а приблизясь еще на несколько шагов, понял, что красивое лицо юноши это лицо недоразвитого идиота, и то, что издали казалось красивым, вблизи представало уродливо искаженным — темные Телемаховы глаза глядели бессмысленно, и огонек безумия тревожно мерцал в них, приоткрытые, изящного рисунка уста безобразила глупая гримаса, только тело отличалось безупречной красотой, возможно, даже еще более совершенной в юношеской своей свежести, чем у Телемаха, тоже пленявшего стройностью сложения.
Сдернув с себя льняной плащ, Одиссей хотел прикрыть им плечи юноши, но тот, оскалив зубы, издал гортанное рявканье и попятился.
— Твое имя Телегон? — ласково спросил Одиссей.
— Те…те…го…го… — запинаясь, выдавил из себя юноша. И огонек безумия, плясавший в его слишком темных, бессмысленных глазах, заметался от страха.
— Не бойся, — молвил Одиссей. — Я Одиссей с Итаки. Значит, ты мой сын Телегон. Я приехал, чтобы увидеть тебя после долгого отсутствия, а главное, навестить твою мать. Матушка во дворце?
Телегон стоял, все еще широко раскрыв рот и весь набычившись.
— Ма…мма…кка…кка… — произнес он.
Одиссей бросил плащ сыну под ноги.
— Прикрой свою наготу, сын мой. Ты уже не мальчишка. Ответь, мать твоя, волшебница Цирцея, дома?
Телегон неожиданно засмеялся, но смех его был страшен, — не смех, а жуткий хохот злобного, спесивого кретина. Хохоча, он хлопал себя по голым бедрам и выпячивался перед Одиссеем, чтобы тот полюбовался его мужскими статями.
Лицо Одиссея потемнело от гнева, но он быстро овладел собою и, не глядя на сына-выродка, направился к дому. Дом Цирцеи выглядел как прежде, но в чем-то и изменился — хотя очертания его были прежними, однако белоснежные некогда стены потемнели как бы от плесени и казались более низкими и неровными, также строения в глубине усадьбы словно бы вросли в землю, и эти перемены тем больше бросались в глаза Одиссею, шагавшему смело, но без неразумной торопливости, чем выше поднималось в безоблачном небе солнце и чем отчетливее рисовались в свете и зное близящегося полдня очертания предметов средь полной тишины и безлюдья.
Входные двери дома были раскрыты настежь, но когда Одиссей хлопнул в ладоши раз и другой, никто не вышел его встретить. С минуту он постоял, колеблясь, однако, ощутив вдруг непривычную слабость, быстро принял решение и, оборотясь к спутникам, стоявшим на опушке леса, громко позвал:
— Ноемон.
Юноша в мгновение ока с удивительной легкостью пробежал довольно большое расстояние и, остановясь возле Одиссея, молча обратил к господину вопрошающий взор.
— Ни о чем не спрашивай, — сказал Одиссей. — Пока я и сам теряюсь в догадках. Действительность, увы, может превзойти самое буйное воображение. Боюсь, что нас ждет еще немало неожиданностей. Посему вооружимся терпением и смело пойдем им навстречу.
— Для чего ты позвал меня, господин? — спросил Ноемон. — Одного меня?
Одиссей ответил:
— Потому что знаю — ты, где надо, умеешь молчать и ни о чем не спрашивать.
И, словно опережая сомнения Ноемона, прибавил:
— Смейся-Плачь слишком много думает, и он любит копаться в тайнах. Нет, нет, не обижайся. Ты тоже умеешь думать, но по-иному.
— А ты мыслишь и так, как он, и так, как я?
— Допустим.
И, точно испугавшись, что сказал слишком много, Одиссей поспешил прибавить:
— Если только сравнение тут вообще имеет какой-то смысл. А пока идем искать волшебницу. Вдруг ей нездоровится, тогда наш неожиданный приход должен ее развлечь, а может быть, и вылечить.
У самого входа в дом Ноемон обернулся. Телегон все еще стоял посреди поляны в той же позе, как если бы все происшедшее было пустячным событием сравнительно с его играми. Старушки, возможно, наблюдали за чужаками, но их не было видно.
— Это и есть Телегон? — спросил Ноемон.
Одиссей бросил на него равнодушный взгляд.
— Неужели я ошибся, ценя в тебе добродетель молчаливости?
— Прости, господин, — ответил Ноемон. — Считай, что вопроса не было.
— Постарайся оправдать мое мнение. Не разочаруй.
— Я знаю, сколько потерял бы.
— А об этом суди поосторожней, — возразил Одиссей. — Никто не способен сразу оценить потерю. С течением времени наши потери либо уменьшаются, либо возрастают.
После чего они вошли в дом волшебницы. Долго искать не понадобилось. Они обнаружили ее в просторном покое, который прежде — когда Одиссей гостил здесь со своими спутниками — предназначался для мужских сборищ. Волшебница сидела за ткацким станом — то было ее любимое занятие — на кресле, искусно выложенном слоновой костью и серебром и покрытом мягкой шерстью. Она, видимо, не сразу заметила появление чужих людей, но наконец подняла глаза от стана. У Одиссея внутри все оцепенело, и он почувствовал, что стоящий рядом Ноемон также ошеломлен. Да, то была прежняя волшебница Цирцея, однако так странно преображенная, что, будучи собою, она в то же время была своей противоположностью. Перед глазами новоприбывших была девочка-подросток и одновременно дряхлая старуха, как бы начало жизни и ее конец, соединенные и вместе с тем неслиянные, перемешавшиеся так странно, что то, что могло показаться пленительным, пугало и отталкивало, а вместо сочувствия немощной дряхлости неудержимый хохот одолевал глядящего. Вероятно, Одиссей воспринимал это диво по-иному, чем его юный оруженосец, — разноречивая смесь в чудовище, неожиданно представшем перед ними обоими, как бы излучала злую, но также веселящую силу, и зрелый муж, равно как юнец, оба опустили головы, борясь с ужасом и неодолимым смехом.