Константин Кропоткин - …и просто богиня
Вика — хорошенькая врунья — вырастет в красавицу, пройдет всего немного лет, она вытянется, как полагается, и округлится, где надо, кожа ее станет еще белей, глаже, появится тонкая изысканность, унаследованная от матери. Вруньей-авантюристкой Вика, конечно, останется. Только называться это будет иначе — лукавством, например.
Пошли. Со своего первого этажа на второй, где учительская.
— Он на лестнице застрял, и ни туда, и ни сюда, — рассказывала мне бабушка. — Но ведь утянула, паршивка.
Поплелся мальчик Лева вслед за лукавой Викой к классной, что-то там пробубнил. Степана вызвали, отругали сильно, грозили нажаловаться родителям.
Вика торжествовала — не впустую время прошло. А Леве стыдно, пришел домой, бабушке повинился.
— Авантюристка страшная, — сказала мне та по телефону, волнуясь изо всех сил.
— Надо же, десять лет, а уже готовый человек, — удивился я вслух.
Истории о Вике я слушаю по телефону довольно часто, и всякий раз с одинаковым рефреном — хорошенькая она, но авантюристка стр-рашная.
— Вруша она, — снова стала кипятиться бабушка. — Вруша и нахалка.
ТЕАТР ОДНОЙ ОТИЛИИ
Будь она актрисой, играть бы ей служанку главной героини — озорную субретку.
Ей далеко за сорок. Зовут Отилия, и это имя ей очень походит. Она маленькая, пухленькая, с округлыми ручками, которые будто вечно сжаты в кулачки. У Отилии высокие брови-ниточки, рисованные темно-синим, светло-ореховые глаза и нос-шишечка.
Волосы у нее длинные. Плотные каштановые кудри возлежат на покатых плечах, что шею Отилии не удлиняет, но она и не особенно стремится, видимо, куда больше интересуясь длиной ног, которые от природы у нее коротенькие и толстенькие. Каблуки у Отилии всегда высоки, и я каждый раз радуюсь, что шпилькам она предпочитает устойчивую платформу (хоть и кажется, что она не обувь носит, а миниатюрные модели бронетранспортеров).
Я с удовольствием ее разглядываю, а она делает вид, что мной не интересуется. Блюдет субординацию — мудро, я считаю.
На родине в Румынии она была медсестрой за бесценок, а здесь, в Германии — уборщица за хорошие деньги. «Я получаю чуть больше моей поломойки», — этим моим словам охотно смеются, хотя в них немного шутки.
Вот уже больше года Отилия моет мою квартиру. Я спихиваю на нее нелюбимую работу, а она и рада, вроде бы.
Например, Отилия обожает гладить рубашки — может стоять с утюгом часами. Когда гладить ей уже нечего, то надо непременно восхититься, оглядев рубашечные ряды в шкафу.
— Да. Да, — самодовольно отвечает она. — Да. Да.
Отилия досталась мне по наследству. Приятель уехал в Лондон. «Хочешь, к тебе будет ходить? — сказал он, когда мы его вещи паковали. — Она не ворует». «А жаль», — сказал я, а дальше подивился вслух, что все это барахло, так дружно опоздавшее на вынос, он, скупердяй, повезет за казенный счет в другую страну.
Отилия появляется у меня раз в неделю, и главное ее достоинство — в умении быть незаметной. Я всегда дома, тюкаю себе чего-то на компьютере, носом клюю, музыку слушаю, разговариваю сам с собой или по телефону. Я живу свою жизнь и порой забываю, что в доме — небольшой моей конурке о двух комнатах без балкона — находятся посторонние. Есть люди, которые занимают пространство, а есть такие, которые умеют его расширять. После ее трудов квартира кажется шире и богаче, и если я решусь досказать свою полусказочную историю про чудесных женщин, которые творят из быта колдовство, то обязательно и Отилии подыщу теплое местечко. Она будет у меня третьестепенной героиней.
Отилия — пришлая, но мне не мешает, потому что занимается своим делом, а спрашивает, только когда очень надо.
— Платить, я платить, — охала она недавно.
Разбила вазу. Мыла, да об раковину кокнула.
Бровки-ниточки тряслись, но в ореховых глазах плавала хитреца, и в этой деланном своем испуге она была очень обаятельна.
Я опять сыграл в поддавки, сказал, что вазе грош цена, а она еще немного посодрогалась, явно любуясь собой и этой своей способностью к содроганиям. Сыграла театр одной Отилии.
В поломойках Отилия не первый год, как ее занесло в Германию, мне не совсем понятно, но она, вроде бы, довольна своей жизнью, хоть жалуется иногда на астрономическую немецкую квартплату, которая в три раза больше румынского месячного жалованья ее мужа-мясника.
Недавно они развелись, но, когда она, вернувшись из отпуска, мне об этом рассказывала, то трагедии на ее лице нарисовано не было — все тот же булавочный прищур, бровки дугами.
— Любить, любить, — сказала она и руками повертела, будто перекидывая мяч.
Наверное, фиктивный развод, по бумажной надобности, досочинил я.
Мы говорим на немецком, но трудно назвать общением это сложное чередование вздохов и случайных будто бы слов. Временами ее понимательные способности совсем сходят на нет — иссякают внезапно, если я, например, прошу ее помыть холодильник, или шкаф с банками разобрать.
— Пожалуйста, не понимать, — говорит она. Bitte, verstehen nicht. Она гримасничает, изображая муку недотыкомки, а я мучаюсь вместе с ней.
Прежде отступал, но мне сказали, что это неверный подход к домашнему персоналу, и теперь я стараюсь быть настойчивым — когда не получается словами, перехожу на жесты, Отилия неохотно соглашается, к ней возвращаются понимательные способности, притушивая ненадолго искорки в глазах. Не все ж Отилии театр.
Она, может, и не хитрит, а только такой кажется. Я, например, выгляжу хитрей, чем есть на самом деле. «А он хи-итрый», — тянула как-то пожилая женщина, с дочерью которой мы давным-давно играли во влюбленность. Я был, к счастью, незавидный жених, подруга предпочла другого. «К лучшему», — наверняка выдохнула тогда ее мать, а спустя лет десять все глазами в мою сторону искрила. «А он хи-итрый».
Детей у Отилии целая куча. Не то трое, не то четверо — никак не могу запомнить. Сын вроде бы есть, инженер. Дочери. И все, кажется, взрослые. Однажды она приходила с молодой женщиной — смуглой, похожей на цыганку. Та посверкивала глазами, льстиво улыбалась. Не понравилась. То, что у матери выглядит комедией положений, у ее дочери было похоже на начало длинной и сложной драмы, в конце которой весь табор отчаливает в небо.
А другая ее дочь, должно быть, выдающаяся красавица.
— Италия. Моя большая. Модель. Учится. Много работать надо. Дорого, — говорила Отилия, а в глазах ее проявился горделивый блеск, а бровки еще выше вознеслись, и повела она круглым плечиком, которое для таких действий не особенно предназначено, и оттого выглядело движение и смешным, и трогательным. Будто ожила фарфоровая кошка.
А на днях вошла и засияла. Пальто на ней было золотое, в шуршащих завитушках, воланах и волнах, которые я с удовольствием назвал бы фижмами, если бы не знал, что это такое.
— Шить, много шить. Сама. Красиво, — сообщила она.
Я признал, что лепота и роскошь, а она одарила меня милостивой улыбкой.
Сиятельный облик не потускнел, даже когда она пальто сняла и облачилась в рабочую униформу — халат и тапочки.
Отилия исполняла свой поломойский театр, а я думал: вот она, немолодая мать моделей и инженеров, живет одна в чужом городе, в стране, язык которой знает только понаслышке; моет полы у чужих людей, хотя могла бы жить дома и счастливо шить себе золоченые фижмы. Быть главной героиней своего театра — примадонной, а не служанкой, как бы ни была она похожа на субретку.
Но говорить ей об этом, конечно, не собирался.
«ШЗ»
Вдруг в своей Германии устал от иностранного ТВ, надоело разом — и немецкое и англоговорящее. Принялся смотреть русскую «Школу злословия» — нечаянно нашел в Интернете записи всех программ, включая недопущенные к показу. Смотрел залпом одну за другой, иногда отвлекаясь, иногда приглядываясь — это уж какая тема попадется. Вот, например, про МХАТ было интересно, и про питерские коммуналки, и про школьные гетто. А про велеречивых церковников, да врунов-египтологов — не очень.
Впрочем, интересовали меня не столько собеседники дуэта Толстая-Смирнова, сколько сам дуэт, потому что мне всегда важно не то, что говорят, а кто говорит, а главное — как. В перчатке слова смыслы прячутся. За сорок минут человека не узнать, а вот с ведущими можно побыть помногу раз по сорок.
Понравилось. Даже массивное обаяние Татьяны Толстой вдруг по душе пришлось. Прежде она казалась мне похожей на танк, который раздавит, а уж потом будет разбираться, к чему тут кости человечьи валяются. Но нет. Оказалось, что в бесконечном этом стремлении говорить много, цветисто и сплошь о себе, прячется особа может и вредная, но все-таки небанальная, трогательная по-своему: представляются отчего-то банты в темных толстых косах, большеглазая такая настойчивость; решительно вышла, перед елкой новогодней встала, ножкой крупной притопнула — сейчас я буду рассказывать стих. И замолчали все, прислушались.