Асар Эппель - Латунная луна : рассказы
— Как не содют? Я, бывало, ел в Гудаутах…
— Гудауты! Гудауты вон где! А тут — Россия.
— Но вы же друзей моих кормите! И недорого ведь, и сытно?
— Дак они же до сезона приехали. А когда барелины нахлынули, цены же вверх рванули.
Мы отхохотались смотреть на прожорливого нашего приятеля, пребывавшего в состоянии оплеванности, и в конце концов его стало жалко. Отношения же с хозяином вошли в другую фазу. В жесткой южной траве за сараем один из нас вскоре услыхал словно бы клацание зубов и узрел не до конца обскобленные чьи-то челюсти и остальной череп. С них неохотно поднимались тяжелые на солнце зеленые мухи. Остатки щековины на челюстях еще кровоточили и было ясно, что срезанную с них плоть нам предстоит съесть в обед. Чьи это челюсти, было не понять: ослиные? кобыльи? коровьи? Городские наши желудки сотворили спазм, к горлу подступила тошнота. Хозяин был позван, долго вертелся и врал, утверждая, что черепа ему подбрасывают враги, вероятней всего, некий Гурген, которого он за глаза называл “армян соленый”, а мы пока что отправились в духан поесть кипящего харчо и проверять, лежат ли за задворочным сараем какие-либо выбеленные зноем кости, больше не стали.
В день, который назначили Днем Дурака, было особенно празднично. Мы со всеми вместе развлекались, хохотали, сталкивали друг друга в море, брызгали водой на входивших в него — те вздрагивали, выставляли ладони, поворачивались к брызгам боком, а то и валились в прибрежное стекло, чтобы, разом претерпев падение в морскую купель, разом же ощутить ее теплое струящееся вещество, и поплыть-поплыть, и унырнуть с закрытыми глазами от праздничной поверхности берега с его хохотом, выкриками и разноголосицей.
— С открытыми глазами ныряй! Слышь! — навязчиво сопровождал певец сомнительной частушки (помните?) всякого и каждого, уходящего с берега в воду.
То тут, то там зараздавались конфузные звуки органов пищеварения. Боже ты мой! Ну и ну! А было это вот что. Недавно отблиставший в заграничных гастролях балет — а гастроли происходили в баснословной тогда Японии — привез из поездки неслыханного качества и пригожести кондомы, замечательно красивую на себя одежу и разные курьезные безделицы, среди которых преобладали плоские, как блин, резиновые подушки. Их следовало слегка надуть и подложить под кого-нибудь, собравшегося сесть. Результатом оказывался внезапный для того, кто садился, неприличный звук, столь правдоподобный, да еще, в зависимости от предварительного поддува, то негромкий и скрытный, то оглушительно бесцеремонный, что человек краснел, конфузился и не знал, куда ему деться. А все вокруг хохотали.
Этими игрушками и салютовал пляж окружающему летнему антуражу: диковатой бухте, нестерпимо сверкавшему морю, пляжной публике, одетой в зависимости от поездок куда-то и непоездок никуда, разговорам, подковыркам, запахам отечественных кремов для загара и от загара, которыми пляжные прелестницы натирали друг дружку или бывали натираемы охочими мужчинами.
То есть пляж в тот день был оживлен и возбужден куда более обычного. Уже появление двух знаменитых тогда актеров, вошедших на берег вверх ногами, взбудоражило всех, причем совершили они это, имея на себе большие советские трусы, которыми нормальные люди давно уже не пользовались. Трусы эти от хождения на руках обваливались, и на миг становились видны мужские доблести, не могшие никак приспособиться к столь неестественной для себя позиции. Всякое новое их расположение и перемещение вызывало всеобщий хохот и счастливый женский визг.
Уже наладили свои упражнения другие ловкачи, ловившие ртами виноградины, прилетавшие к ним из умелых рук приятелей чуть ли не с другого конца пляжа. Интересно, что это развлечение было быстрее прочих перенято дикой неактерской публикой, причем сопровождалось оно хамскими модификациями — после нескольких виноградных швырков кидался пляжный камушек, и, если ловец винограда не замечал подвоха, камушек стукал по белым на южном солнце зубам, а дружки метателя возбужденно потешались.
Актеры, профессионально заботясь о красоте зубов, такого себе не позволяли.
То и дело в море уносили отбивавшихся девушек, однако руки уносивших знали профессиональные “поддержки”, и уносимые девушки тотчас догадывались, что вместо того, чтобы визжать и бессмысленно вырываться, выгоднее показать себя с пленительной стороны и начинали белыми лебедями плыть по воздуху, вытянув вперед прелестные ручки, причем кисти их, собранные манером прекраснейшим из прекрасных, устремленные в сторону синего моря, делали прелесть ручек еще прелестнее, но, конечно, вся эта гармония и красота бывала поруганной, когда кавалер входил в воду и нахально обрушивал завизжавшую менаду, производя оглушительный бултых.
Менада, однако, элегантно уплывала, а потом отчитывала проказника за намокшие шелковые свои волосы, которые от морской воды слипаются и перестают быть какими надо обворожительными.
— С открытыми глазами! Давай с открытыми! — долетало то с моря, то с берега.
Публика нетворческая, конечно, использовала традиционные забавы, а именно: облачение мужчин в лифчики и юбки. Смеху по этому поводу бывало жуть сколько, однако императорский балет косился на вульгарные эти выдумки с гримасами неодобрения.
Тот из нас, кто выклянчивал у хозяина право на поселение с питанием, привез киноаппарат — тринадцатимиллиметровую камеру. Большую новость в те времена. Он собирался снимать фильм, мы тоже собирались снимать фильм — невероятный какой-нибудь невиданный и неслыханный фильм, однако из-за участия в южных радостях, из-за приморской суеты жизни руки до съемок не доходили и фильм никак не воплощался.
Так что двоим из нас пришла мысль совершить с помощью камеры какую-нибудь пакость. Мы выпросили ее у хозяина под предлогом каких-то необыкновенных съемок, ушли на тихий краешек пляжа, и я написал помадой на голой заднице своего подельника “Привет художнику Кадукову”, а затем на что-то нажал, камера застрекотала, и все, похоже, было снято. Расчет был простой. Хозяин камеры, впервые взявший ее для съемок, по приезде в Москву помчится проявлять отснятый материал, а потом покажет маме с папой что получилось. Ну и мама с папой порадуются за сына…
Пляж между тем не унимался. Ожидали главный аттракцион. В значительном удалении от берега в сверкающей воде уже завиднелось небольшое лукошко, вместо якоря удерживаемое на месте большим камнем. В лукошке находился величайший модуль удачи — бутылка водки. А бутылка водки — это смысл смыслов, хотя и суета сует.
И если в обычные дни пляж бывал купально-загорательным, где все в основном медленно полеживали, или, можно сказать, медлительно лежали, то теперь многие, собравшись небольшими группами, стояли, о чем-то пылко беседовали, поглядывали на другие группки, входившие на пляж, сперва удивлявшиеся новому антуражу и обстановке, потом радостно начинавшие различать плетеную корзинку.
И вот сперва раздался громовый непристойный раскат басовой японской сверхподушки, а затем оглушительно лопнул бумажный пакет. Это был сигнал, и в воду бросилось человек двадцать мужчин.
Весь пляж вскочил на ноги.
Дамы, до того лежавшие на животах с расстегнутыми на спине лямочками, застегнуть их не успели и стояли, поддерживая ладонями чашечки, второпях прижатые к прелестям, и вытягивали шеи, вглядываясь в водное ристалище.
А там, в мелькающей воде, то возникая, то исчезая, а то и вовсе — засвеченные солнцем и оттого невидимые — мчались к призовой бутылке наши люди. У кого-то из воды слаженно вырывались обе руки в стремительном баттерфляе, кто-то натужно выгребал в бессмысленном для таковой гонки брассе, кто-то применял кроль, а поскольку кроль — это когда глаза глядят в воду и не контролируют дорогу, то плывший кролем безвозвратно отклонялся от курса, ибо лучше бы плыл на боку. Представители же простого народа применяли стиль “саженки”. Они — речные купальщики — полагались только на дурацкое это верчение.
Пляж стоял на цыпочках, на пуантах, просто на ногах, подпрыгивал, чтобы что-то увидеть, и на стоячем этом пляже чувствовалась нехватка чего-то незыблемо пляжного, скажем ворья, мгновенно прибравшего бы к рукам многое из того, за чем перестали следить отвлекшиеся. Но никто из уголовников нашего отечества пока еще не знал о благословенном и беспечном этом месте.
Радостный вопль сотен грудей, включая те, которые были не до конца закрыты съезжавшими лифчиками, ознаменовал чью-то победу. Кто-то неразличимый, отпихнув кого-то неразличимого, закогтил бутылку и уже — ура! Молодец! Котя! Молодец! — плыл триумфатор к берегу.
— Надо было с открытыми глазами! — долетали известные нам призывы.
И вот уже вся ватага, вытаскивая ноги из тяжести воды, сбивчиво дыша, стекая морским рассолом с мускулов и плавок, а некоторые со сползавших от тяжести воды отечественных трусов, выходила под аплодисменты из моря. В море же оставались нарочито неспешно плавать несколько гордецов, безразлично показывавших, что они вовсе ни в чем не участвовали, а просто плавали себе и плавали, и плавать продолжают.