Александр Гольдштейн - Спокойные поля
(Стряхивает муравьев, встает, прохаживается, садится на камень, подливает в чарку из фляжки, задумывается.)
В чем ложь? Не так легко объяснить, попробую. Сектант, замурованный в кладку реального, знать не знающий ничего, кроме материи, в широкой наличности ее проявлений, — молодецкий кинический вызов — я был вольною пташкой, фланером на вуайерской прогулке, везде находя подтверждения своей правоты. Из непрочитанных, в скуке перелистанных «Капиталов»-талмудов, из выступлений ораторов, радиохаоса, забастовок, из газетных колонок с биржевыми и уголовными котировками, из авиации, джаза, иприта, раблезианского обесцененья денег, раблезианского их возрождения, из темпоритма захлестнутых новой злачностью городов (тайные клубы, подземные лупанары, римские непотребства веймарских пти-буржуа, ночная жизнь, раскинув веер половых и расовых экзотик, впервые превзошла дневную в насыщенности), из недовольства фабричных, из политических провокаций, из черной усталости, взывающей сковать кандалами смутьянство, из площадного вранья и насилия перла красная распаленная туша реальности, живое, самодовольно гниющее мясо, проточенное миллионоголовым червем, и даже кинематограф, лунный и театральный, ошибочно зафрахтованный двойниками, психозом, внушением, кокаином и морфием, терзал его крючьями, тонкими, будто китайские иглы, будто спицы бальзамировщиков.
Мир за гранью реального я отрицал, единственная всеобъемлющая действительность не оставляла лазеек в иное. Меня мутило от салонной и кухонной мистики, от неоплаченной легкости перебросов, прыжков в невозможное, через астральные дырки пространства. Бредни о чуде, о чудесной подноготной событий заставляли меня зажимать уши на манер одной из трех агностических обезьян, стоявших на моем рабочем столе. Когда же челядь усатого маляра запустила ведьмацкую мифомашину, сварившую в одном ночном горшке жидоеденье, гиперборейские руны, космический лед, орду махатм, стерегущих Грааль в компании Зигфрида-копьеносца, злобную нечисть народных сказаний, национально смердящее христианство, я подумал, что кое-кому из приятелей и знакомцев пора образумиться, протрезветь, как мои обезьяны. Католическая партия сопротивлялась на ниве крестовоздвиженья. У нее были соборы, ризы, всемирная живопись, кадильные воскурения, лазорево-небесные хоралы, традиция есть и пить своего господа — две тысячи лет. Заболтанный иезуитами Деблин воспел индейско-монашеский рай в Парагвае, проницательный лирик озябшего мира Йозеф Рот расшиб лоб о холодные плиты капуцинова склепа и получил венок от Габсбургов на могилу, Верфель докатился до лурдских столпотворений, бесцветная проза о святости Бернадетты, чудеса в ней вершились легко, фон Хорват тоже состоял на службе. Я, как умел, сострадал безнадежной их стойкости и рад был бы узнать, если б хоть кто-то из них посочувствовал мне, замкнутому тупому эмпирику. Но жалости, сострадания не вызывал я ни у кого, никогда.
Он размял затекшие ноги, извлек невесть откуда пенковую трубку, кисет, кресало, трут. Вечность прошла, так мне казалось, в разговоре без слов, а солнце не заходило, освещая желтым и красным его окитаившееся философское лицо, даосско-буддийское, в стареньких роговых очках, рубаху навыпуск, штаны, мшистую седину нагретого камня. Табачный дух разнесся по опушке, я захмелел, как от чужого гашиша в Blues Brothers.
Невозможное существует, и чудо существует тоже, вот что я могу сказать сейчас, где бы ни помещалось это «сейчас».
Услышать такое от вас, забормотал я бессвязно, но мысль передал в чистоте.
Услышать «сейчас» «от меня», так много кавычек, что неизвестно, кто и когда говорит. Но это не то невозможное и не то чудо, которыми вольготно, в полноте принадлежности, как чем-то само собой разумеющимся распоряжались те, кто был назван, этого церковного хозяйства с уютными чудесами, мышами, кашляющим священником больше не будет. Невозможное, сознающее свою невозможность, что места для него на земле нет; невозможное, не прошедшее сквозь свою смерть, но именно что пройти не сумевшее, в своей смерти застрявшее, невозрожденное, в ней бесславно оставшееся, ее за собой волочащее, как чулок; невозможное, ни при каких условиях, наибезумных, абсурдных, ни шанса единого не имеющее состояться, ибо оно выдумка, фикция, пустая мечта — только такое, несуществующее невозможное способно (ни на что оно не способно) пробить толщу мира: в ослепительный ли момент напряжения, в тишине передышки, всюду, где это не происходит, потому что это не происходит нигде. Я повторил бы ту же проповедь о чуде, но все ясно и так. О, к сожалению, кое-что я упустил.
Осуществившись, чего не случится, невозможное, чудо — невозможное чудо — не будут замечены, сгинут в песке, рассосутся в воде. Горящие знамения и письмена не сопутствуют им. Органам чувств людских они недоступны. И только потомок, далекий ли, близкий, по косвенным знакам поймет: что-то сгустилось тогда, опрозрачнилось, уплотнилось, сцепилось, распалось. Чем иным объяснить эти новые зори, то замедленный, то убыстренный бег стрелок и просветы в пространстве, обнажающие Эвереттову параллельность, Эвереттову множественность, неиспользованный лабиринт вероятий, в каждой ячейке которого свой маленький минотавр проклинает гудящим баском одиночество и бескорыстным чичероне готов провести по всем закоулкам, а может быть, может быть, как мне хотелось бы в это поверить, не только потомок, но современник глубиною души ощутит страшную, вдохновенную перемену, и ужаснется, возликует, возблагодарит — не знаю кого.
Подпочвенные ручьи, истоки лесного самостоянья, достоинства, залог продолжения. Незакатное поздних дней солнце прощается щедро, как бы отпуская грехи. Жена Гейне тревожилась, простит ли Господь прегрешения ее отходящему из матрацного заточения мужу. Конечно, простит, отвечал Гейне издали, ведь это его ремесло. Он был прав, для тревоги нет оснований. Есть великая залежь милости, из нее черпать жизнь. Картина и революция не удались, потому что воспользовались теми красками и теми революционерами, какие были, — значит, надо было поискать других, они есть, даже если их нет. Просто вы находились в разных местах, но это не препятствие, связаны, сообщаются между собой все участки, посады, погосты и городища земли, все они видят друг друга.
Книжица в матерчатой черной обложке явилась как фляжка и чарка, кресало и трубка, фокуснически, ниоткуда. Ямвлих, Египетские мистерии, из тех, что должны перечитываться, хотя он никому ничего более не навязывает. Я вздрогнул, о Ямвлихе, фигуре важной для него, пред тем как рухнуть на возвратном пути в котлован, рассказывал Говорящий, но, ограничившись устною памятью, я не включил в письменный текст. Книга о теургии, богами заповеданном совершенном жреческом служении у священных народов, египтян и ассирийцев-халдеев. Где они, хоть один завалящий в песке или на камне, глиняные таблички, папирусы, очи распахнуты или благочестиво закрыты, рот проборматывает заклинания в алтарном святилище — ни единого глаза и рта, молитвой спрямленного, молитвой согбенного туловища, только папирусы и таблички.
Так и должно быть, улыбнулся он, нам не нужны скопления древних тел, но лишь ностальгия по ним, не увиденным, а текстовые обломки, обмолвки, буде они отвлекутся от сложнейших обрядов загробного очищения, плачей о погублениях, творимых кочевниками, описей царско-храмовых закромов и прелестных восхвалений писцами писцов (превыше пирамид, прочней обелисков писцом начертанное слово, а как переведешь ты аккадский суффикс шумерским префиксом), нас недурно весьма позабавят кокетливой перебранкой рабыни с влюбленным хозяином, школярскими байками (пора умаслить учителя, распоясался, обед ему, новое платье, кольцо на палец, и ты первый в школе), уймой обрывочных россказней, рисующих человека.
Фляжка и чарка, кресало, трут, трубка, соткавшись вновь на мгновенье, исчезли беззаконной логикою маленького чуда, невозможное этого свойства, наверное, всегда было у него под рукой. Босиком, в лесном соре и паутине, коротковатых холщовых штанах, желто-красном солнечном облачении, пахнущий табаком и вином, ягодами и сосновой волной, он уходил вдаль по тропе, как дядюшка Хо, упрямейший из вьетнамцев. Черный матерчатый Ямвлих с халдеями остался на камне.
Ю.Т. И Ю.Н.
Тоже начало погодное, как в слове о Колымских рассказах со всеми последствиями Спокойных полей, знал бы, куда занесет. Но даже и знал бы, ничего ведь нельзя отменить и не надо.
Так вообще хорошо начинать, погода из наиболее устойчивых от нас независимостей.
Эпос на каждый день, свиток, рассказ в небесах.
Читать, задрав головы, ежеутренне, а она, как земля, пребывает вовек.
Поэтому так неточны ее предсказания. Они уравновешивают неизменность погоды, не ее проявлений, но погоды как таковой.