Фигль-Мигль - Ты так любишь эти фильмы
В этой бедной голове болталось одинокое воспоминание о визите к Виктору. Что-то я ему понёс — может, свет истины. На какие-то попал редакционные посиделки. Бм… бм… Крупный план: «Люди аффекта и позорных слёз! — орал я. — Новые из угла Европы лаятели! Обменяли Корвалана обратно на хуй знает кого! На ковре-вертолёте! Мимо ра-дуги! П».
Они наверняка смотрели на меня, как на умирающего от рака, имущего моральное право закатить истерику здоровым, собирающимся дожить до ста лет родственникам. Они не тронули меня и пальцем. Они не шутя полагали, что в день Страшного суда будут сидеть бок о бок с другими праведниками в бель-э-та-же и наблюдать, как Господь разбирается с козлищами — и теперь репетировали выражение лица. Я разбил, сколько помнится, только мебель.
А ночью познакомился с семинаристом.
Я нашёл его в закоулке на задах торгового центра. (Очень подходящее место. Темно, нечисто, близко к вечности.) Он сидел на собственном свёрнутом пальто и примеривался кухонным бразильским ножом к запястью. Зажмурившись.
— Бог в помощь.
Не знаю, с чего я решил, что он семинарист. В ужасе распахнувшиеся глаза скорее годились проворовавшемуся счетоводу, как мы их себе представляем. Они не бегали. Холодные и красноречивые, как арифметика, глаза, знающие, в каком месте не сойдётся.
— Пустая трата времени, только испачкаетесь. На таком холоде кровь не пойдёт.
— Что же делать?
Я привалился к каким-то коробкам и сконцентрировался.
— Попробуйте перерезать сонную артерию.
— А вы не могли бы мне помочь?
— Помочь? Ты считаешь правильным, чтобы вместо тебя сел кто-нибудь другой?
Он опустил голову.
— Я больше не понимаю, какой смысл в таких словах. «Правильно», «неправильно», «плохо», «совесть»… Я утратил веру.
— Это недостаточное основание тебя убивать. Для меня, во всяком случае.
— А мне плевать! — крикнул он и резво вскочил на ноги. — Я же тебе сказал, что. Утратил Веру! — вопил он, наступая и размахивая ножом. — Сказал или нет?
Пришлось проклятый нож отнимать. В итоге я порезался, но вид моей крови его не отрезвил. Может быть, в этих помрачённых мозгах статья за нападение на мирного прохожего как-то уравнялась с самоубийством, стала одним из способов.
Теперь он плакал, размазывая сопли.
— Ты хоть знаешь, что это такое? — выл он. — Листья больше не зелёные, ветер дует куда-то не туда. Я не различаю цветов, не различаю запахов, не различаю времени суток — всегда всё чёрное, всё серое, неживое!
— Но листья-то сейчас действительно не зелёные. Подвинься-ка.
Он сидел и плакал, я сидел рядом и курил. Контуры мира приобретали отчётливость.
— Отдай, пожалуйста.
Просьбу я проигнорировал.
— Самое разумное для тебя — выбрать этаж повыше и прыгнуть.
— Я боюсь высоты!
— Ты Утратил, как говоришь, Веру, но продолжаешь чего-то бояться?
Теперь проигнорировал он.
— А представь, — сказал он чуть погодя, — я же видел самосиянный свет.
— А! Так может, тебе не убийца нужен, а барыга?
Мысль мою он поймал не сразу, а поняв, стал вникать, беззвучно шевеля губами и шмыгая носом.
— Конечно. Свет есть и в аду. Свет — да не тот! — добавил он торжествующе. — Ты читал о реке огненной Морг, что входит в преисподнюю и исходит трижды днём?
— Очень подходящее название. Нет, не читал.
Он ещё поразмышлял и пошмыгал.
— Может, вдвоём прыгнем?
— Зачем бы это мне прыгать? — удивился я. — У меня всё в порядке, я ничего не утрачивал. Только деньги и немного здоровья.
— Тот, у кого всё в порядке, не шатается ночью по улицам.
— Я ведь вместо того света могу тебя и в инвалидную коляску отправить, — сказал я, стараясь не раздражаться. Лучше бы не говорил.
— Может, и правда? — пробормотал он с надеждой. — Страданиями душа обновляется.
И поганец встал, развёл руки пошире, снова зажмурился.
— Бей.
— Шёл бы ты домой, чокнутый, — предложил я, тупо разглядывая повреждённую ладонь. — Дом-то не утратил?
— Ну, пожалуйста, не вредничай.
Я вспомнил давний перформанс, в ходе которого какого-то московского художника приколачивали к бревну. Забивать гвозди просили прохожих, и хотя соглашался не первый встречный, желающий находился скорее рано, чем поздно. Что это был за человек? Может, искатель нового опыта, или ко всему привычный работник бойни — или просто хороший плотник, который решил, что лучше, из человеколюбия, всё сделать самому, чем доверять процесс садисту или неумехе. Самого художника я от души считал моральным уродом и плохим художником, которому проще изуродовать себе руки, чем научиться рисовать.
Потом я вспомнил последнюю новеллу в «Четырёх комнатах». Там, по крайней мере, вопрос нравственной приемлемости был поставлен на прочную коммерческую основу.
Нет, ну пару-то раз я ему свесил. Чтобы соображал хоть немного.
И ГриегаПлюгавый урод в дешёвых тряпках идёт по улице и видит машину, большую и сверкающую, как драгоценный камень. И понимает, что у него такой никогда не будет. А ему похуй!!!
ШизофреникДважды два = четыре. Пятью пять = двадцать пять. Семью восемь = сорок восемь? Пятьдесят два? Семью семь = сорок девять, плюс ещё семь — пятьдесят шесть. Вот живёшь, живёшь, и вдруг оказалось, что начал забывать таблицу умножения. Я всегда верил, что если в мире и памяти есть что-то незыблемое, то таблица умножения из числа этих вещей. И мне стало страшно: что как таблица умножения — просто начало, первый симптом общего угасания памяти. (Посмотреть литературу: сопутствует ли шизофрении угасание памяти.) Или же она забылась сама по себе, и если да, то какой в этом смысл, почему из всего незыблемого я забыл именно таблицу умножения, не всю, правда, а только ту часть, где цифры покрупнее.
КорнейУ нашего завкафедрой природная склонность тонуть. Острые глаза, учёная мина и величавая осанка никого не обманывают: Дмитрий Михайлович тонет, как прирождённый камень из породы особо тяжёлых. Он не умеет не попадать в двусмысленные и просто фальшивые положения. Будто какая сила кидает его с размаху: бултых! И он знает, что так будет, и обмирает, а вокруг знают, что так будет, и посмеиваются. Человек, который собственного ротвейлера называет Кульком, не может чувствовать себя в безопасности даже в заколдованном месте за шкафом, где сотрудники пьют чай, скрываясь от невзгод и превратностей жизни. На него и портреты основоположников косятся! Винкельман в особенности.
Когда на кафедру заглядывают посторонние, мучения завкафедрой переваливают критическую отметку, и он словно машет на всё рукою, говоря себе, что лучший способ перейти минное поле — отправиться в путь пьяным. И вот, он говорит и шутит, а что-то в его голове блокирует центры, которые должны предугадывать, как и чем отзовутся слова и шутки. Ничего себе не думает разумом своим и готов трунить и скалозубить, точно завтра конец света, и к ответу если призовут, то за другое.
Вот сегодня пришёл Виктор. Это такой всеобщий друг с добрыми глазами, приблизительно безвинно пострадавший от вертикали власти. Он главный редактор настоящего Культурного Издания По Всем Вопросам, сотрудничать в котором Принцесса отказалась в некорректной форме. («Очень уж удушлив воздух в этом свежем журнале».) У Виктора весёлые свитерки, маленькая ухоженная бородка, дар суесловия и любовь делать платонические воззвания к обществу.
И вот, он протискивается к нам за шкаф, достаёт из сумки печенье, устраивается и предпринимает попытку меня погладить. (Да что ж это такое, целью жизни, что ли, задался?) Рррр!!!
— Витя, я вас неоднократно предупреждала: он кусается.
— Наш пёсик злюка, да? — говорит Витя ласково. Руки он убирает подальше, но по нахальному блеску его глаз я понимаю, что когда-никогда, а укусить всё же придётся. Ррррр!!!
— Видите, он этого не скрывает.
— А надо бы, — заявляет Дмитрий Михайлович. Этот меня порою чешет за ушами, если ему совсем тошно. Я не протестую. Пусть полегчает.
— Вот ещё, — говорит Принцесса. — Всегда предпочтительнее иметь дело с дурным человеком, который знает, что он дурной, чем с дурным человеком, который считает себя праведником.
— А собаки тоже делят себя на дурных и праведников?
— Все делят.
— И какое у них соотношение?
— Соотношение как у всех. Праведники не окурки, чтобы весь город был усыпан.
— Вы знаете, Саша, — замечает Виктор, — я никогда толком не понимаю ваших шуток.
— Это оттого, что я не шучу.
— Да? Вы знаете, у меня есть друг — очень хороший человек, но с абсолютно разорванным сознанием, — Виктор сокрушённо моргает. — И нервы у него поэтому не в порядке! Представляете, пришёл на днях в редакцию, совсем невменяемый, и стал — гм…
— Что стал? — любознательно торопит завкафедрой.