Йозеф Рот - Сказка 1002-й ночи
Когда врач наконец понял, то, хоть и удивившись немного, почувствовал все же облегчение и оказался готов в тот же день, еще до обеда, выехать с ротмистром в Кагран.
— Ну уж тогда, доктор, немедленно, — попросил Тайтингер. Он был абсолютно не в состоянии ждать и далее, хотя бы еще полчаса. Ни с того ни с сего теперь, когда этот «скучный» Кагран придвинулся к нему уже, можно сказать, вплотную, ему показалось, будто он заранее испытывает все ужасы, неизбежно подстерегающие его там. Он! Едет! В тюрьму! Это отвратительно! А доктор Стясный рассуждает об этом с такой непринужденностью! Разумеется, далеко не каждый служит полицейским врачом, далеко не каждому приходится ежедневно наведываться в тюрьмы. Так или иначе, со всем этим необходимо покончить как можно быстрее.
На пути в Кагран, в фиакре, Тайтингер был молчалив и уныл. А мчались они при этом практически галопом. И когда прибыли, скука, огорчение и робость, испытываемые ротмистром, достигли предела, за которым начинается едва ли не полное безразличие.
На носу у начальника тюрьмы государственного советника Смекала оказались очки в золотой оправе — но даже этим злосчастный Тайтингер не был уже шокирован. Его представили. Он подал руку. Он делал все необходимое, имея лишь туманное представление о том, что происходит с ним самим и что творится вокруг. Как бы совсем издалека доносился до него голос начальника тюрьмы, произнесшего между тем, что он не имеет права запретить кому-нибудь из заключенных писать письма на волю. Вот оно как! Не имеет права. Государственный советник прекрасно понимает щекотливое положение господина барона, но, как уже было сказано, имеется предписание… Конечно, он попытается повлиять на заключенную Шинагль в том смысле, чтобы она не писала больше никому, кроме как своему отцу в Зиверинг и сыну в Грац. А проще всего было бы, пожалуй, господину барону самому поговорить с ней. Инструкция этого не запрещает. Государственный советник Смекал может также приказать привести заключенную Шинагль даже сюда, в канцелярию, а сам выйдет на полчасика провести обход. Да, просто сию минуту. И прежде чем Тайтингер как следует понял, в чем дело, доктор Стясный воскликнул: «Отлично!», и пока на Тайтингера навалилась странная, неведомая дотоле, горестная и словно бы свинцовая тяжесть, государственный советник уже принялся кому-то звонить, уже сделал какое-то распоряжение, уже снял с вешалки шляпу, уже сказал:
— Итак, до встречи через полчаса, господин барон!
И доктор Стясный промолвил:
— А я выйду пока во двор.
И оба господина исчезли. И даже не слышно было, как открылась и вновь закрылась дверь.
И вот уже Тайтингер остался в одиночестве, в кабинете начальника тюрьмы; на стенах непонятные таблицы, на столе — самого мирного вида зеленые папки с делами, однако чернильница здесь стальная, адски разинувшая черную пасть.
Вошел, отдал честь и вновь вышел надзиратель. Через оставленную распахнутой дверь в канцелярию вошла Мицци Шинагль. И едва войдя, заметно испугалась. Повернулась, было, словно собираясь выскочить в коридор, потом, очевидно, опомнилась, замерла, остановилась, застыв у самого порога, и закрыла лицо руками. Ей ведь сказали только, что ее вызывают к начальнику тюрьмы. Увидев Тайтингера, она в первые мгновения ощутила порыв броситься в бегство, как при каком-нибудь стихийном бедствии, но сразу же вслед за этим с ужасающей безысходностью поняла, что все пути отрезаны. И тут же ее пронзила жгучая радость, а вслед за тем — столь же жгучий стыд. Так она простояла несколько долгих мгновений, закрыв глаза руками. Ей чудилось, будто, отведи она руки от лица, Тайтингера перед ней не окажется — он просто-напросто исчезнет. И она насильственно удерживала его образ в глазах за опущенными веками и наложенными на них руками. Наконец опустила руки, но глаза все еще оставались закрыты. Она чувствовала, что вот-вот расплачется; заранее стыдилась этого и, вместе с тем, неудержимо хотела.
Тайтингер пребывал в растерянности, как никогда ранее. Он поднялся с места, но подошел не к Мицци, а к стене, — подошел и бездумно уставился на бессмысленную таблицу. Его руки теребили зеленую шляпу со сложенными в нее серыми перчатками. Прошло несколько минут, прежде чем к нему вернулось его всегдашнее легкомысленное равнодушие, его небрежное хладнокровие, дарованное ему от рождения.
— А вот и ты, милая Мицци! Дай-ка взглянуть на тебя! Как поживаешь? — заговорил он своим прежним, веселым и ласковым, немного гнусавым голосом. Голос этот звучал сладостно для ушей Мицци, и, чтобы лучше расслышать, она открыла глаза.
— Садись, Мицци, — сказал Тайтингер, и она, повинуясь, присела на краешек стула и сложила руки на коленях, как школьница.
Барон подумал, было, что, может, уместно сделать ей какой-нибудь комплиментик, — но нет, в данных обстоятельствах это было, пожалуй, невозможно. Что-нибудь вроде: «Ты, однако, хорошо выглядишь», — нет, это совершенно не к месту!
— Большое спасибо, — пролепетала, запинаясь, Мицци, — что ты… что господин барон приехали, прошу прощения за письмо.
Да, ясное дело, письмо — оно ведь и впрямь послужило причиной тому, что он очутился здесь, однако как мило это ею сказано.
— Это так мило, — почти беззвучно пролепетала Мицци, — приехать, раз я об этом попросила, раз я попала в беду! Это так… благородно!
С большим усилием она нашла наконец нужное слово, и, будто внезапно высвобожденный, из ее груди вырвался целый поток бурных стенаний. Тайтингер начал медленно приближаться к ней. Сквозь ручьи слез она видела, как он скользит к ней, подкрадывается, как парит, — сущий ангел, разве что в сером уличном костюме. Но и подойдя к ней вплотную, он толком еще не знал, что сказать. И вдруг он заговорил — заговорил под диктовку некоего голоса, не ведомого ему ранее голоса. Заговорил, повторяя за этим голосом слово в слово:
— Я рад бываю получить милое письмецо. Я прочитываю его сразу же, прямо в канцелярии. Я, знаешь ли, в сущности славный парень.
Ему хотелось продолжить, он чуть было не сказал, что просит писать ему почаще, но язык перестал повиноваться ему, и он вспомнил, что, собственно, намеревался сказать нечто прямо противоположное. Поэтому ему показалось уместным начать следующую фразу с противительного союза «но».
— Но знаешь, — продолжил он, — дело в том, что Зеновер, я имею в виду счетовода в унтер-офицерском чине, ежедневно получает целую кучу почты. В спешке он вскрывает иногда и чужие письма, вот почему я прошу всех своих друзей и знакомых больше ничего мне не писать, кроме… кроме… — тут он запнулся, и все тот же неведомый голос вдруг стал отчетливо слышен и гипнотически убедителен, так что за ним оставалось только повторить: — Кроме как «господину Ф. Т., до востребования».
— «Господину Ф. Т., до востребования», — повторила Мицци.
Теперь он стоял перед ней так, что его колени касались ее длинного полосатого халата. Он взглянул сверху вниз на ее темно-синий чепчик. Этот чепчик раздражал его, он был из жесткой и грубой ткани, из мешковины. Ему вспомнилась графиня Элен В., вспомнились волосы обеих женщин, и вдруг, бесцеремонно, двумя пальцами, он сдернул у нее с головы чепец. В то же мгновение Мицци Шинагль прикрыла голову обеими руками. И вновь горько зарыдала. Волосы Мицци топорщились жесткими, неравномерными, колючими пучками, и Тайтингер едва удержался, чтобы не отпрянуть от нее. Ужас и сострадание нахлынули на него, захлестнули. Да, сострадание! Впервые в жизни он ощутил сострадание. У него было сейчас на душе так же, как у человека, внезапно столкнувшегося с собственным счастьем, — и испугавшегося этого счастья. Он стыдливо гладил эти колючие пучки, удивляясь тому, что делает это. Разом не стало прежнего Тайтингера, он потерялся, он падал — но само падение приносило ему новое, не изведанное ранее блаженство и походило на парение.
— Когда тебя выпустят? — спросил он и вновь нахлобучил кошмарный чепец на бедную головушку Мицци.
— Не знаю, — всхлипнула она. — А лучше всего мне было бы остаться здесь!
— Я посмотрю, что можно будет сделать, — сказал на это Тайтингер.
— Большое спасибо, господин барон, — ответила Мицци.
Он был уже не в силах смотреть на нее. И вдруг ему показалось, будто он сам во всем виноват, вот только не понятно, в чем и как. Да и Шинагль, не исключено, думает то же самое. С неожиданной порывистостью она поднялась с места.
— Я могу идти, господин барон? — спросила она, и в том, как она поднялась, в ее взгляде, в голосе были изящество и достоинство.
— Господину Ф. Т., — сказал Тайтингер, — до востребования.
Деревянные подошвы ее башмаков простучали сначала по паркету канцелярии, потом — жестче и громче — по каменным плитам коридора. Тайтингер больше не оглядывался по сторонам. Он стоял, отвернувшись к стене, и тупо глазел на бессмысленные таблицы.