Маргарита Хемлин - Крайний
Одно есть непреложное: Дмитро Винниченко и мой отец. И еще моя мама. Была она или не была? Куда делась? Почему не осталась при отце в больнице? Почему ее никто не видел после того, как она промелькнула на окраине Остра? Да и кто этот промельк видел? Домыслы. И мне представилось в сонном состоянии, что нет и не было на свете ни мамы, ни отца, ни войны, ни газеты «Правда», ни Винниченки. И стало мне свободно.
От раскачки в подводе заболела каждая косточка. Я крутился. Толкал Янкеля. Он не обращал внимания словесно, но кнутом меня пару раз огрел. Через траву.
Наконец, остановились.
Янкель скомандовал:
— Вылазь.
Перед моим взором обнаружилась партизанская стоянка. Землянка. Кое-какие строения на скорую руку. На скорую руку, а удержались за столько лет. И даже след от громадного кострища не зарос.
В кромешной тишине пели птицы, потому что начинался рассвет.
Янкель показал вокруг рукой:
— Тут будешь жить.
— Сколько?
— Сколько надо, столько и будешь. Пойдем в землянку.
Мы спустились.
В землянке сидела моя мама. Старая-престарая. Но точно она. Она ж не Гитлер, чтоб разводить двойников.
Она закрыла рот руками, и я услышал только тихий стон.
Вот что я узнал из ее пересказа.
Когда Айзик Мееровский послал их с отцом для срочного спасения колхозной животины, они постепенно быстро оказались в тылу превосходящих сил противника. Они скрывались по лесам и у людей. Но их рано или поздно выдали немцам.
Маме и папе повезло. Их не расстреляли сразу, а отправили в гетто в Боровичи. Там они пробыли недолгое время — около восьми месяцев. Мама твердо запомнила этот срок, потому что она забеременела уже в гетто. По ее расчетам, в первый день пребывания.
Они с отцом словно сошли с ума в ту ночь, и, не сговариваясь, бросались друг в друга бесконечно. Прямо на улице возле дома, из которого их могли видеть. Если не считать темноты.
Мама говорила:
— Нам не было стыдно. Нам совсем не было стыдно. Ты взрослый, и я тебе могу сказать про это. Ты понимаешь?
Я не понял. Мне стало неприятно, что родная мать передо мной раскрывает подобные подробности.
Но она продолжала:
— Потом мы не прикасались друг к другу. Когда делили еду, я отдавала Моисею больше. Он брал. Я радовалась, что он не отказывается. Но он терял силы. Тогда я уговорила его стать помощником полиции внутри гетто. Он согласился. Кто-то ж должен был это делать. К тому же мы надеялись, что рано или поздно нас всех отпустят. Нельзя же взять и убить сразу столько народу. Ничего плохого папа не делал. Следил за внутренним порядком. Везде нужен порядок. Нам же будет лучше, если будет порядок. Он и еще такие же получали отдельный паек. Но я не брала себе больше, чем раньше. Все съедал он. Он много ел. Не так, конечно, как в мирное время. Но не голодал. Но худоба съедала больше, чем он сам мог запихнуть себе в рот.
Однажды какой-то старик не снял картуз перед полицаем. Не из принципа. Задумался. Старый человек.
Отец старика стукнул по голове. Не сильно. Можно сказать, смахнул с него картуз.
Старик специально спокойно сказал: нельзя еврею бить еврея. Отец закричал, что от этого все наши беды и есть. Что мы носимся со своим еврейством, как дураки с писаной торбой, и остальные люди думают, что еврей за еврея в любом случае встанет горой наперекор остальным в еврейскую пользу. И вот до чего дошло.
В один день я спросила Моисея, что, может, он состоит в какой-нибудь подпольной организации. Может, этим фактом вызвано его усердие в глазах наших мучителей. Он твердо посмотрел мне в лицо, одним махом во все лицо, не в глаза. И сказал: подпольная организация у меня внутри.
Я считаю, что Моисей был подпольщик. Он всегда при любых условиях такой.
В это время я убедилась, что в положении.
В гетто находились разные специалисты. Врачи. Профессора. Но я не знаю, чтоб женщины делали аборт. Рожали. И я пустила на самотек.
Потом меня отправили в концлагерь. Бельцек. Моисей остался в гетто. Он лично меня запихивал в товарный вагон первой, чтоб я заняла хорошее место у отверстия в стене. Для передачи воздуха. Он делал это не в первый раз и понимал, что без воздуха не доедешь.
Из очередного пополнения нашего лагеря я узнала, что следующим рейсом отправили и Моисея. Куда — неизвестно.
Я надеялась, что он, как опытный человек, занял место возле воздуха.
В лагере у меня родился ребенок. Мальчик. Очень слабенький. Но некоторое время он существовал. Потом его отобрали у меня, и его судьба повисла в воздухе.
Про Моисея я ничего дальше не знала.
И вот Бельцек освободили. От меня ничего не осталось, кроме костей. И кости тонкие, как сухая солома. Я шла с другими, сколько могла. В Польше нас разместили в разных местах, где нашлась возможность. Я лежала от слабости. А когда встала, чтоб подышать свежим воздухом, сломалась нога. Отвезли в госпиталь. Перелом случился в нескольких направлениях. Операция, еще операция. В общем, я задержалась еще на год.
Мысли мои были с Моисеем. По сравнению со смертью — лагерь это все-таки жизнь. Только надо его пережить. Как-то ж мне удалось. Я молила Бога, чтоб и Моисей выбрался.
Однажды я немного гуляла по саду госпиталя. На костылях. Меня окликнул Моисей. Своим голосом. «Рахиль, — сказал Моисей. — Рахиль».
Мы вместе стали пробираться домой. Пришлось надолго задержаться в одном польском местечке. Из-за моей проклятой ноги. Нога не хотела двигаться. Мы осели в еврейском домике. Хозяева еле выжили. В войну скрывались. А тут мы. Но ничего, приняли.
Как-то вечером хозяин вбегает с криком, что надо спасаться куда глаза глядят, так как начинается погром. Убивают евреев.
Я спросил:
— Почему? Война ж закончилась?
Мама не ответила, а продолжала:
— Я встала с лежанки, но нога не выдержала моей нагрузки, и треснула пополам. Я поползла вперед. Моисей меня подхватил на руки, но уронил. Хозяева с детьми выбежали на улицу. Там их и зарезали поляки. Когда их резали, подоспели советские солдаты. Мы с отцом остались опять живые. Меня отправили в тот же госпиталь. Отец находился при мне. Мы делили больничную еду и старались сохранять спокойствие.
Наконец, мы окончательно выдвинулись в Остёр. Но Моисей заявил, что в Остёр идти не намеревается, а хорошо бы осесть на другом месте. Не знаю, почему. Остёр оставался для нас местом, где мы могли узнать про тебя, уверенность, что ты погиб, присутствовала в нас постоянно.
Год прожили под Брянском у добрых людей. Я болела, Моисей болел. Потом все-таки двинулись в сторону дома. Я умолила его зайти в Остёр. Здесь наши стены, здесь знакомые. Кусок хлеба дадут, а потом сами начнем становиться на ноги. Хоть с тобой, хоть без тебя.
Я спросил маму, чтобы поддержать разговор:
— Вы говорили про меня? По дороге вы про меня вспоминали?
Мама промолчала.
Вела рассказ дальше:
— Моисей мне ничего не рассказал о своих мучениях. Только что был в Гросс-Розене. Название хорошее, правда?
Она застала меня своим вопросом врасплох. Я подтвердил, что название очень хорошее. Очень.
Мама кивнула с довольной улыбкой.
— Но до Остра мы вдвоем не дошли. Я осталась в Рыкове у хороших людей. Мне наступал конец. Моисей сам пошкандыбал в Остёр. Я надеялась, что он живой.
Янкель меня увидел в Рыкове. Рассказал мне, что ты живой. В Чернигове. Привез сюда, к Моисею в больницу. Но он разозлился, что я тут. Приказал ехать обратно в Рыков и сюда не показываться. Янкель доставил меня обратно.
От Янкеля вчера узнала, что Моисея больше нету. Что он пошел к тебе в Чернигов и умер там с тобой, а ты приехал в Остёр. Вчера сказал. Привез меня сюда. Спасибо ему. Правда, спасибо? Да, Нисл?
Янкель сидел тут же. Но как-то наготове. Будто чего-то ждал лишнего.
Вдруг он поднялся и занял место до самого наката землянки.
И резанул рукой:
— Ладно. Рахиль, хватит на первый момент. Поспи.
Мама послушно закивала.
Мы с Янкелем вышли.
Я спросил:
— Зачем она такие нервные рассказы делает? Понятно, женщина. Готовилась к встрече. Может, даже репетировала. А мне, может, сначала ей хотелось как матери тоже про себя рассказать. Надо забыть. И мне, и ей. Сейчас нас ждут новые испытания. А она старое на хлеб намазывает. А это ж не масло. Как ты думаешь, Янкель?
— Не масло. Она и правда репетировала. Я ей сказал, что привезу тебя. Она мне ой сколько рассказала. Ой, сколько. Не дай Бог.
— А ты ей про меня рассказал? Про отряд?
— В общем и целом. Но про твое мужество и беззаветную смелость отметил.
Мне стало лучше.
— Короче, Янкель. Забудем. Ты маму пригрел. Давай как в военных условиях — без вопросов.
Я сам удивлялся своим словам и настроению. Еще пару часов назад я мечтал узнать про родителей. По-человечески выпытать у Цегельника всю глубину. А тут выслушал из первых уст, и сам ставлю крест. Но то говорил не я, а мое истерзанное сердце.