Алла Калинина - Как ты ко мне добра…
Все это было глупо и противно и вызывало желание сделать назло.
У Веты очень напряглись отношения с математичкой. У них была старая антипатия, и Вете казалось, что Елена просто радуется каждому ее промаху. Возвращая ей на переделку нерешенную задачу, Елена вела себя язвительно, словно это Вета придумала, что медалистов надо тянуть, и клянчила у нее милостей. Вета взбесилась, но промолчала, а на следующем уроке сдала задачу неисправленной.
— У Логачевой на математику, видимо, нет времени, — с прозрачной улыбкой сказала Елена, разглядывая ее тетрадь, — она у нас гуманитарий.
— А что, нельзя? — спросила Вета.
— Можно, — протянула Елена, глядя на нее сквозь круглые очки, — просто придется выбирать институт полегче…
Она покачалась на своих длинных худых ногах, прошла к столу и не спеша поставила Вете в журнал двойку.
— Пара, — удивленно выдохнула Розка, оборачиваясь к классу.
Вета растерялась. Она просто не знала, что делать, то ли зубрить математику изо всех сил, то ли, наоборот, ничего не делать. Она прогуляла подряд несколько уроков, потом написала контрольную на трояк и наконец пришла в себя. Она просто не привыкла учиться плохо и не позволит всякой злыдне портить себе жизнь. Баста. Ну ее, эту Елену.
У них появилось много новых предметов — анатомия и физиология человека, которыми девчонки интересовались чрезвычайно живо, и если бы собрать учебники со всего класса и раскрывать их наугад, то все бы они открылись на засаленном разделе «размножение». Был еще странный предмет — логика, который преподавала очкастая девица в мужском костюме с университетским значком, совершенно не знавшая школьных порядков и называвшая их на «вы». И любимый предмет астрономия. Астрономия! Которую преподавал по совместительству физик, но большая часть уроков заменялась лекциями в Планетарии.
Вета не помнила, кто это придумал первым, но в Планетарии начались пиры. Как только они располагались в удобных лежачих креслах и в зале гас свет, раздавалось шуршание бумаги, и при бледном мерцании унылых светил на черном небе зала девочки принимались за свертки, кульки и бутылки. Раздавалось чавканье, хруст, смех, а потом наступал рассвет над Москвой, звездное небо бледнело, над шпилями высотных зданий проступала зеленоватая заря, зажигался свет, и все кончалось. Сонные десятиклассники, обалдевшие, с липкими руками, щурясь и цепляя ногами мятые газеты, выползали на божий свет. Девочки садились на троллейбус и долго ехали в свой район.
И вдруг цикл лекций как-то неожиданно кончился и стало жутковато. А что там, собственно, было? Они срочно доставали учебники. Все оказалось трудно и непонятно, но физик успокоил их, намекнув, что астрономия предмет не очень главный и, можно даже сказать, необязательный. Он пообещал организовать еще курс лекций, но так и не организовал. И они забыли об астрономии. Все было так странно… Даже школа давала сбои в этот последний год. Чего же можно было ожидать от них?
* * *Рома хорошо понимал, что в его трепетных, неясных, зыбких отношениях с Ветой вся полнота ответственности лежит на нем. Он мучился, сомневался. Что он, собственно, должен был делать? Ведь Вета была совсем еще девочкой. А тут в дело вмешалась мама. Однажды она появилась на пороге его комнаты, как всегда тщательно одетая, с высоко взбитой седой прической и строгая.
— Рома! — сказала она. — Что ты думаешь делать?
— О чем ты говоришь, мама? — слабо откликнулся Роман, уже понимая и пугаясь, что разговор начался.
— Зачем ты морочишь девчонке голову?
— Ты говоришь о Вете, мама?
— Ты прекрасно знаешь, о чем я говорю!
— Я вовсе не морочу ей голову…
— Что ты хочешь сказать, Рома? Это что, серьезно?
— Не знаю, может быть, — мучаясь, сказал он.
— Но, Рома, я не понимаю тебя. У тебя аспирантура, работа, а она совсем еще ребенок…
— Мама! Ей семнадцать.
— Семнадцать! Что такое семнадцать? — Мама горько усмехнулась. Ее давно законченная, погибшая жизнь не желала признавать этот возраст, такой далекий и нереальный. Но она сделала еще усилие, чтобы высказать какое-то практическое, серьезное возражение. — Должна же она хотя бы кончить школу, поступить в институт, — устало сказала она. — Или ты хочешь, чтобы твоя жена была домохозяйкой?
— Мама! Но я же еще не женюсь!
— А вот тогда, мой милый, изволь вести себя прилично, не давать ей преждевременных надежд. Мало ли что может измениться за эти годы?
— Но я же не хочу, — хрипло сказал Рома и встал, — я не хочу, чтобы что-нибудь изменилось! Это не она, это я надеюсь!
— Ах вот как! — протянула мама, медленно качая седой головой. Она подошла к Роману, притянула его к себе, повернула ладонями его большое серьезное лицо. — Вот как обстоят дела, сынок?
— Да, вот так, — сказал Роман.
Он высвободился из ее рук, взял сигарету трясущимися пальцами, неумело закурил.
— Зачем ты куришь? Перестань, — рассеянно сказала мать.
— Извини. — Он поперхнулся и стал махать рукой, разгоняя дым, но сигареты не положил.
Мама все глядела на него искоса, испуганно и отчужденно, она хотела еще что-то сказать, что-то важное и убедительное, но передумала и вышла из комнаты, осторожно притворив за собой дверь.
Роман снова погрузился в работу. За это время он написал две статьи и отправил их в центральные журналы. Шеф долго держал статьи, цеплялся к каждому слову, придирался и правил, но Роман видел, что статьи ему понравились, даже очень понравились, и он просто заново и гораздо серьезнее, чем раньше, присматривается к нему. Та мысль, с которой Роман возился последнее время, начинала проступать как новая идея и, возможно даже, новое направление в его исследованиях. Это уводило его в сторону чистой теории, но было захватывающе интересно и волновало перспективами, в которые страшно даже было верить. Будущее, то, что должно было случиться потом, было слишком прекрасно.
Глава 10
За высокими стенами казармы, за тяжелыми воротами, у которых расхаживал очередной стриженый часовой из новеньких, тоже бежало и бежало время, такое однообразное и незаметное для Жени Елисеева, что казалось — ничего и не изменилось вовсе. Но менялось многое. Недавние мальчики становились мужчинами, забывались шалости, проступали конфликты, назревали проблемы, которые надо было решать по-новому, жестко и бескомпромиссно. Скоро уже должны были присваивать им звания и рассылать по гарнизонам во все концы страны. В последний раз в курсантской своей жизни ехал Женя в отпуск к родителям.
И теперь уже смешным и маленьким казался ему родной городок, и знакомый овраг смущал его своей трогательной неуместностью и щемящей запущенной красотой, и домик стоял на своем месте, и рядом с ним тот же старый тополь со скворечней, та же изгородь уползала вниз, и вдруг подумалось Жене, что, может быть, он навсегда сросся с косогором, этот дом, всегда был здесь и всегда будет. Женя стоял у калитки на зеленой неезженой улице, пытаясь справиться с волнением, которое нахлынуло на него не оттого вовсе, что приехал он домой, а оттого, что понял вдруг, как близка разлука, как скоро станет этот вечный домик далекой неразличимой точкой его воспоминаний, как огромен мир, в который он скоро должен уйти. Он очнулся и толкнул калитку, поднялся на глухое крыльцо, отворил дверь.
— Смотри-ка, Женька! — сказал отец и качнулся ему навстречу. Он был пьян.
— Что это ты спозаранку? — сердито нахмурился Женя и слегка отстранил отца от себя. — А мать где?
— Да вот же я, сынок! Родную мать не заметил?
Она и правда стояла рядом, тихая, маленькая, постаревшая, темные круги под глазами, жесткие складки у рта, на лбу — вот оно, время.
— Знаешь, Женя, — сказала мама, приникая к нему, — а мы ведь бабушку вчера схоронили, вот какие дела.
— Не дождалась она тебя, — язык у отца заплетался, тяжелел, — все говорила: «Приедет мой охвицерик, внучок мой Женичка, я его ростила…» А ты не ехал все, — добавил он с упреком.
Женя насупился: а он и не знал об этом и так плохо, так случайно помнил бабушку, он только и помнил в деревне, что своего дружка Ваську Новского. А бабушка-то, оказывается, его растила, и правда, наверное, так оно и было. Сколько же нужно всего человеку, чтобы вырасти, сколько людей, и вещей, и событий, что он их и охватить-то не может. Он ничего не чувствовал, только печаль да легкую обиду, что вот он приехал домой, подтянутый, крепкий, взрослый, а его вроде никто и не заметил, не до того им было, а он не мог разделить их горя. Вот что значило быть взрослым, они уже жили каждый в своем, каждый сам по себе. Но и это была только половина правды.
Мать накрывала на стол. Женя смотрел задумчиво, как она двигалась по комнате, как летали ее руки, как, потянувшись, открывала она дверцы буфета, и самого себя словно видел он со стороны, как он смотрит, как вешает китель на спинку стула, — в этом была их связь, в общей памяти на все эти мелочи, известные только им и только для них важные. Вот что значит быть дома. Но где он будет скоро — его дом? Куда его пошлют, с кем разделит он свою судьбу, с кем заведет свой, новый счет домашних мелочей, которые будут потом держать в памяти его дети? А будут ли его дети помнить и любить его мать? Или даже не заметят ее смерти, так же как он не почувствовал смерти своей бабушки… Такая странная начиналась жизнь.