Тадеуш Конвицкий - Хроника любовных происшествий
Техник-дорожник проглотил вино.
– Мы ничего не знаем. А раз не знаем, то лучше прислушиваться к натуре, к природе.
– Страшно, – сказала Цецилия. – Жить страшно, и лишить себя жизни страшно.
– Возможно, когда-нибудь достаточно будет подать обоснованное прошение и получить талон на умерщвление в городской больнице, – сказал Витек.
На него взглянули по-разному. Наиболее затуманенный взор был у Левки, который, предосторожности ради, прервал манипуляции возле бюста Цецилии.
Как бы случайно Грета коснулась теплыми дрожащими пальцами руки Витека.
– Тебе плохо?
Витек убрал руку с отсыревшей лавки.
– Я не говорил, что мне плохо.
Со стороны города приближался товарный состав. Тяжело кудахтал, невидимый среди черных холмов.
Цецилия стряхнула с себя оцепенение.
– Перестань лапать, сопляк.
– Я от избытка чувств, симпомпончик. – Невозмутимый Левка снова попытался ее обнять.
– Отстань, а то врежу по зубам. Одно и то же, беспрестанно. А сказал ли ты когда-нибудь женщине приятное слово, сказал, что любишь, боготворишь до безумия?
– Могу сказать, – пробасил Левка.
– Ну так скажи.
– Вам сказать?
– А хотя бы и мне.
– Они же все слушают.
– Вот именно, пусть слушают.
Левка с минуту раздумывал, тяжело отдуваясь. Голос далеких цимбал то тонул в лихорадочном плеске реки, то всплывал и робко устремлялся к людям. Левка неожиданно потянулся к декольте Цецилии.
– Люблю тебя, – захрипел.
Она ударила его наотмашь по лицу, выскочила из-за стола, побежала в глубь сада. Левка растерянно заморгал. Постыдился притронуться к щеке, хоть и очень хотелось. Чувствовал, что она багровеет, уподобляясь огромной розе.
– Поэкспериментировал, – бесстрастно отметил пан Хенрик.
В дверях показалась старая Путятиха.
– Бесстыдницы, бесстыдницы, – заныла она. – У всех на глазах рассиживаются со школьниками, пьют вино, слушают музыку. Господь накажет, ох, накажет.
И, как бы выполнив неприятную повинность, вернулась к своим домашним делам.
– Цецилия, иди сюда, слышишь? – крикнула Олимпия.
– Я, пожалуй, должен обидеться, – залепетал Левка. – Без объяснений влепила пощечину, до сих пор в ушах звенит. Может, потому, что я чужой?
– Вот видишь, не лезь к женщинам, наконец-то и тебя проучили, – сказал Витек. – Тебе не дают повода для панибратства. Взгляни, какие они возвышенные, недоступные, словно ласточки, парящие под облаками. А придет некто, даже не взглянет – кинутся, завертят хвостами, завздыхают. От тебя требуют поэзии, чудесных взлетов, готовности на подвиг, с другим – без всяких церемоний лягут в постель. Возьми себя в руки, попей капустного сока, вспомни, что такое гордость.
Левка тяжело заерзал на лавке, разрисованной извилинами древесных слоев, точно географическая карта. Схватил, пригнул голову Витека и зашептал ему на ухо, обдавая жарким, собачьим дыханием:
– Ей-богу, меня разнесет, лопну в один прекрасный день. Надо куда-нибудь воткнуть, иначе тронусь умом. Знаешь, как я страдаю? Только взгляну на юбку, дух захватывает, увижу волосы, разметанные ветром, задыхаюсь, мелькнет голая нога – весь горю. Даже на дырку от сучка не могу смотреть равнодушно. Так это меня изводит, ей-богу. Ни тебе за уроки сесть, ни в церкви помолиться, ни спать лечь. А если ночью прихватит, то не дай боже. Как рессорой до потолка подбрасывает. Свихнуться можно.
– Все проходит, это тоже пройдет.
– У меня не пройдет. Даже после смерти буду гоняться за ангелами. Такая беда.
– Каждый от этого страдает.
– Ты тоже?
– Я тоже. Но женщины не дождутся, чтобы я дрогнул и поддался. Сам посуди: немного мяса, немного костей, немного волос. В чем же суть? Мы сами себя морочим, выдумываем какие-то эмоциональные конструкции, какие-то любови, экстазы, парения.
– Так что же, гонять в кулак? – простонал Лева и захныкал.
– Занимайся спортом, совершай дальние прогулки, читай книги о путешествиях.
– Книги, прогулки, спорт, – беззвучно плакал Левка. – Я должен что-то сделать, иначе сорвется с привязи и меня убьет. У него же сокрушительная сила авиабомбы в тонну весом.
Снова появилась старая Путятиха. Принялась наводить порядок на столе, собирать стаканы, щербатые тарелочки, серебряные ложечки с истонченными краями. Город уже мерцал тысячами огоньков и казался теперь более близким, словно подкрался в вечернем сумраке к железнодорожному полотну и смотрел на новую зелень садов, на старые дома и заколдованные виллы, замершие в ожидании ночи.
– Уже поздно, пора спать, спокойной ночи, дорогие, – скрипела старуха. – Все хорошо, что в меру. Все хорошо, что хорошо кончается.
– Цецилька, возвращайся, слышишь? – крикнула еще раз Олимпия.
Левка подкатился теперь к ней.
– Вы озябли. Вижу гусиную кожу. Может, обнять, будет теплее?
Олимпия ничего не ответила, вертела в руках какую-то склянку. Левка, подрагивая от возбуждения, облапил ее.
– Какое нахальство, – очнулся техник-дорожник. – Откуда у вас такая натура?
Левка медленно обратил к нему широкое костистое лицо, словно растянутое на деревянном каркасе.
– А вы кто такой?
– Я человек.
– Ну и я человек.
Олимпия зябко поежилась и вдруг положила голову на Левкино плечо.
– Взгляните, какая луна, – проговорила томно.
Действительно, на остроконечной башне костела за кудлатым строевым лесом восседала огромная луна, багровая и перепачканная, словно выбралась из ящика с пылью и паутиной.
– Хенек, скажи какой-нибудь стих, – попросила капризно Олимпия.
– Я уже не пишу рифмованных стихов.
– А что пишешь?
– Белые стихи. Поэтическую прозу.
– Продекламируй что-нибудь, а то скучно и плакать хочется.
– Это не для вас, слишком сложно.
– Витек, – прошептала Грета. – Энгель тебе уже говорил?
– Нет, ничего не говорил.
– Я должна уехать. После окончания занятий в гимназии отец отправляет меня в Германию.
– Что случилось?
– Еще ничего не случилось. Он опасается войны.
– Кто опасается войны? – вмешался бдительный техник-дорожник.
– Пустяки, мы просто болтаем, – поспешно сказала Грета.
– Не будет никакой войны. Война немыслима в нынешнем мире. Войны никогда не будет.
– Всегда так говорили. – Олимпия оторвалась от плеча Левки.
– При современной технике война невозможна. Я читаю зарубежную прессу. К тому же достаточно поколесил по свету и знаю, что говорю. Кто с кем будет драться? Пан Витольд с Энгелем или Энгель с Левкой?
Витек протянул руку.
– Энгель, мы будем с тобой сражаться?
Тот схватил ладонь Витека и стиснул так крепко, что хрустнули косточки.
– Будем жить долго и счастливо до самой смерти. Как полагаете, доживем до двухтысячного года?
– Мне будет тогда восемьдесят лет, – сказал Витек.
– А мне семьдесят восемь, – сказала Грета.
– А вам? – Лева склонился над Олимпией, которая ковыряла в невидимой трещинке на столе. Патефонная пластинка уже лоснилась от вечерней сырости.
– Что мне?
– Охота ли вам дожить до двадцать первого века?
– Мне достаточно погибнуть в тысяча девятьсот семьдесят пятом году.
– Почему погибнуть?
– Потому что тогда настанет конец света.
– Господь Бог постоянно грозит концом света.
– При чем тут Господь Бог? Люди сами могут устроить конец света.
Пан Хенрик откашлялся и подсел к ним поближе, ибо философия была его коньком.
– Как ты это понимаешь, детка?
Олимпия снова поглядела на луну, которая уже свалилась с башни костела и медленно плыла по фестончатой линии лесного горизонта.
– Может, взорвут планету по ошибке, а может, попросту не хватит земли, воды, воздуха, и конец света будет наступать постепенно, как на смену осени приходит зима.
Кто-то приближался, петляя среди деревьев. Это была Цецилия. Она заботливо обнимала себя обнаженными руками.
– Какой очаровательный, какой странный вечер, – произнесла она дрожащим голосом. – Жуткая туча птиц висит над городом. А вы еще сидите?
– Делать нечего, надо идти спать, – сказал, вставая, Энгель.
– Вам хорошо, – вздохнула Цецилия. – А где мои порошки?
– Где-то тут были, – сказала Олимпия. – Наверняка склянка на столе, только в темноте не видно.
Все принялись ощупывать едва различимую крышку стола. Крупные майские жуки пролетали с деловитым гудением и стихали в ветвях сада, пряно благоухавшего смолой плодовых деревьев.
– Не могу найти моего ночного лакомства, – сетовала Цецилия. – Как же я засну без моей амброзии?
– Склянка была тут минуту назад, я только что держала ее в руках.
За забором пан Хенрик уже пинал кикстартер своего мотоцикла. Пахнуло чем-то неведомым, какой-то чужеродной гарью, поразительной анонимностью, поскольку в те времена машины еще не осмеливались изрыгать зловоние, ибо тогда машины были покорны и стеснялись собственного существования.