Тадеуш Конвицкий - Хроника любовных происшествий
– Наверняка та смерть, которую мы знаем, не последняя.
Наверняка после нее происходит возврат к жизни, некий необъяснимый всплеск бытия, который иногда длится годы, иногда дни или часы, а иногда только секунды. Могильщики утверждают, что большинство погребенных просыпается в гробах. Поэтому при эксгумации обнаруживают чудовищно искривленные тела, вытаращенные от боли глаза, откушенные пальцы. Вам не случалось встречать людей, вызывавших у вас инстинктивную уверенность, что они уже когда-то умирали?
Алина отдернула ногу от поверхности воды.
– Я уже однажды умирала.
– Когда? – спросил Витек.
– В детстве. Я очень болела, долго, бесконечно, а потом все началось как бы сызнова.
Кузен Сильвек подложил руки под голову. Он смотрел в небо, заполненное облаками, похожими на сталактиты.
– Прекратите болтать глупости, слушать противно.
– Почему в доисторические времена покойников не предавали земле, а только сажали возле пещер, оставляя им съестные припасы? Почему позднее людей сжигали, словно желая избавить их от мук нового существования? Лишь спустя тысячелетия люди забыли те знания, с которыми очутились на земле.
– Слушай, парень, эта чокнутая с утра до ночи бредит о смерти. Не от нее ли ты заразился?
Алина как во сне побрела к ним, лежавшим на дороге. Заторможенными движениями хрупких рук она, как усталый пловец, хваталась за поваленные паводком деревья.
– А может, какое-то предчувствие нынешних людей примиряет нас со смертью?
Витек видел под тонкой тканью узкой юбки ее бедра, видел обтекаемость этих бедер, видел, что голубой свитер ревниво облегает груди, и вспоминал их свободными и одновременно пугающимися свободы.
Пес запыхтел у него над ухом. Не сводя глаз с девушки, Витек протянул руку, чтобы ухватиться за пахнущие ветром патлы. И тогда пес цапнул его за пальцы.
– Он тебя тоже любит, – сказала Алина.
– А кто еще меня любит?
– Все. Даже Зуза, с которой ты меня встречал.
– А ты?
– Придется смириться. Я не умею любить.
– Черт бы вас побрал, какое бесстыдство, – рассердился кузен. – Вы совершенно меня не стесняетесь. Ты, недотепа, ты, профессор кислых щей, ведь она из тебя сделает гоголь-моголь. Только вчера она признавалась мне в любви.
Алина подняла руки, чтобы собрать волосы, разметанные ветром. Этот обыкновенный жест показался Витеку удивительно неприличным и откуда-то, неведомо откуда, хорошо знакомым по своей возбуждающей силе.
– Да, вчера я любила тебя, а сегодня уже не люблю. Надо возвращаться, солнце заходит.
– Ты меня еще вспомнишь, ушлая мещанка, дешевая кокетка, фифочка салонная, – святотатствовал кузен Сильвек, подымая велосипед.
Потом они сошли с дороги и начали взбираться напрямик по пологому склону с вылинявшей травой.
– Зачем он сюда приехал, как думаешь? – тихо спросил Витек пса, который с непонятным упрямством не выпускал изо рта его руку. – Пикируются, дурачатся, щекочут нервы друг другу, а я получу пинок от барчука или от барышни.
И недружелюбно взглянул на кузена, толкавшего велосипед вверх по склону с грозно нахмуренным челом под водопадом спутанных волос, которые свешивались до подбородка, украшенного ямочкой и лоснящегося от пота.
На Колеевой улице, что вела в Верхнее предместье, от забора, оплетенного диким виноградом, послышалось:
– Пан Витек, пан Витек, можно вас на минуточку?
Стоял там пан Хенрик, а рядом сверкал никелировкой починенный мотоцикл, грозная машина, якобы исчадье ада, источник авторитета техника-дорожника. У пана Хенрика было широкое мясистое лицо, великолепная грива вечно сальных волос и довольно упитанная фигура. И было в нем что-то от женщины, несколько побольше от мужчины и чуточку даже от зверя.
– Ну, мы не будем тебя задерживать, – сказала Алина. – Спасибо за компанию.
– Благодарю, – сказал Витек, отдавая ей велосипед. – Барчука тоже благодарю.
– Да пошел ты… – вспылил кузен Сильвек. – Это ты корчишь из себя барчука, а сам норовишь поклевать господское дерьмо.
Он зашагал прочь во гневе, а за ним удивленная его вспышкой Алина. У поворота кузен обернулся, смерил Витека долгим взглядом и обнял свободной рукой кузину. Так они и пошли вверх по склону, ограждаемые с обеих сторон велосипедами.
– Пан Витек, – снова подал голос техник-дорожник, – вы разрешите…
Витек подошел к забору, за которым патефон разражался еще недавно модным танго: «Розы осенние, чайные розы, навевают щемящую грусть». В палисаднике за столом сидели сестры-двойняшки, Грета, Левка и Энгель.
– Идите к нам! – крикнул Левка. – Мы отмечаем приход весны!
Пан Хенрик ехидно усмехнулся, и Витеку сделалось не по себе. Какой-то необъяснимой тревогой веяло от этого человека, одетого с подчеркнутой элегантностью, покладистого и кичливого, рассеянного и бдительного, робкого и агрессивного одновременно.
– Ай-яй-яй, пан Витек, – покачал он головой вроде бы с восхищением, но и с укором. – У вас есть свои тайны.
– Какие еще тайны? – спросил Витек не очень уверенно.
– А зачем вы ходили к Володко?
– К какому Володко?
– К тому самому. Не прикидывайтесь.
– Я не прикидываюсь и не знаю, о чем речь.
– Ведь вы были у него, к чему отрицать.
– Когда?
– Ну, у его жены. На улице Субоч, дом номер семь.
Пролетел с торжественным гулом первый майский жук. Солнце постепенно расплавлялось над хребтом дубравы.
– Это была его жена?
– Жена не жена, живут по согласию. А вы туда зашли и пробыли добрых четверть часа.
– Какой-то человек у Острой Брамы попросил передать сверток.
– Чернявый, как татарин, в армейских штанах?
– А откуда вы знаете?
– Я многое знаю, – улыбнулся пан Хенрик и поправил фуляровый шейный платок. – Больше такого не делайте. Могут быть неприятности.
Энгель высунулся из кустов сирени.
– Дамы просят, бога ради, как вам не стыдно.
– Ну пошли, – произнес техник-дорожник, с внезапной сердечностью подталкивая Витека. – Я, знаете ли, только из уважения, вы мне действительно нравитесь. Я уже многим помог за свою жизнь.
Под яблонями, в густом багряном свете заходящего солнца восседала честная компания за кособоким одноногим столиком. Цецилия и Олимпия внимали патефону, распевавшему металлическим голосом: «Осенние розы, как губы любимой моей…» Левка украдкой обхватил талию Цецилии и осторожно подбирался пальцами к ее бюсту, пользуясь замороченностью женщины. Грета мелкими глотками пила смородинное вино.
– Ну что, дамочки? – начал было пан Хенрик.
– Тсс, молчи, – шепнула Цецилия, тупо уставясь на желтый край неба, к которому прильнули обрывки медно-красных облаков.
– Я хотела тебе кое-что объяснить, – тихонько проговорила Грета. – Чтобы ты ничего не подумал.
– Я ничего и не думаю, – проворчал Витек.
– Но ты как-то странно ко мне относишься.
– Тсс, – снова прошипела Цецилия.
Между тем Левка исподтишка уже достиг пышного бюста Цецилии, основательно фортифицированного корсажем. Она, видимо, не ощущала его прикосновений, а он был слегка обескуражен тем, что держал в объятьях бездыханную женщину.
Великая тишина опускалась с неба. Зябкий и влажный ночной воздух, профильтрованный лесами и тучами, слегка пощипывал руки и щеки. Патефон захлебнулся скрежетом на холостом ходу. Энгель снял мембрану. Остановил механизм. Где-то за рекой, может, в той древней усадьбе, пробудился звенящий, как песня комаров, тихий голос Цимбал. Кто-то неведомый настойчиво учился играть на старинном инструменте, напоминающем столешницу с натянутыми струнами.
– Я бы уснула и спала, спала бы, не просыпаясь, – вдруг произнесла Цецилия.
– Жаль превосходного вечера, – сверкнул зубами техник-дорожник и поправил пестрый фуляр на шее.
– Но я все равно не засну. Буду мучиться, как обычно, до утра, – говорила в пространство Цецилия. – Буду ворочаться с боку на бок, то душно, то жарко, от всевозможных мыслей нет отбоя, какие-то глупые мечты, нелепые надежды, сердце стучит все сильнее, одолевает внезапный страх, а за окном – мертво, черная пропасть и время, которое остановилось и не может рвануть вперед, к рассвету, к солнцу, к жизни.
– Что ты нагоняешь тоску всякой ерундой? – шепнула Олимпия. – У тебя есть снотворное. Целую баночку сегодня купила. Намертво отключишься на десять часов. Не стоит портить людям настроение.
– Может, проглотить все эти порошки сразу и уснуть надолго, до самого Страшного суда?
Пан Хенрик поднял лафитничек с вином, в котором уже плавал вечерний сумрак. Хотел что-то сказать, даже пошевелил мясистыми, самодовольно выпяченными губами, но так и не решился.
– Самоубийство – страшный грех, – хрипло проговорила Грета и закашлялась, прочищая горло.
Цецилия повернула к ней голову, глянула вдруг вполне осмысленно.
– Почему грех? А если нет охоты жить, а если ненавидишь каждый грядущий день? К чему страдать, к чему гнить заживо среди людей? Это грех похуже.