Густав Герлинг-Грудзинский - Иной мир
Декорации следствия переменились, как на вертящейся сцене. Костылева будили ночью, через несколько часов отводили в камеру, будили снова на рассвете, вызывали на допросы во время раздачи еды или выхода на оправку, лишили бани и ежедневных прогулок на тюремном дворе. Папиросы и горячий кофе ушли в далекие воспоминания. Костылев ходил растерянный, ошеломленный, с раскрасневшимися от недосыпа глазами, с воспаленной от так и не заживших ран головой, а кровь шумела в голове, как остатки кипятка в жестяном тазу. Бывало, что он шатался и, как слепой, опирался руками о стенку коридора, идучи среди бела дня на допрос, или терял сознание на жестком стуле перед столом следователя. Днем и ночью в тесном кабинете, где он теперь проводил большую часть суток, черные жалюзи, спущенные за решеткой, отгораживали его от текущего за окнами времени и отдавали в добычу коварных вопросов в ужасающе ярком свете электрической лампы. Иногда ему казалось, что его голова - это огромная подушка, набитая паклей и утыканная тысячами булавок. Он чувствовал их болезненные, тысячекратные уколы и в отчаянии пытался приглушить муки, раздирая бинты на лбу и щеках или затыкая руками уши, в которых булавочные уколы превращались в резкий, металлический, сыпучий звон стальных опилок, ударяющих о дно пустой скорлупки. Он потерял чувство времени, во сне его все время ослабляла поллюция, он срывался с нар при звуке своей фамилии, отуманенный и невменяемый, водя вокруг горящими глазами.
Если бы речь шла только о том, чтобы признаться в абстрактной вине, он был уже, в принципе, готов и несколько раз даже пытался подсказать эту мысль следователю. Но инквизитор, лицо которого переменилось так, словно с него была сброшена маска, вновь требовал фактов. Кто принадлежал к тайной организации в училище? С кем Костылев делился своими взглядами? Где и когда проходили собрания? Какова была практическая цель организации? Какие у нее были контакты за стенами училища? Кто ее возглавлял? Костылев все отрицал последним усилием воли, но чувствовал, что, если следствие протянется еще немного, он начнет придумывать фамилии и факты, чтобы в вымысле найти спасение от опасного вакуума действительности. Эти три месяца своим напряжением и физической мукой были ближе всего к короткому эпизоду пыток, когда еще рассматривалось дело Бергера. Однажды ночью следствие приняло неожиданный оборот: Костылеву дали подписать документ, в котором говорилось, что его агитация в Высшем мореходном училище не приняла никаких конкретных организационных форм.
В третий период следствие вновь полегчало. Костылева раз в неделю, а то и в две вызывали на допросы по вечерам, и главным предметом дружеских бесед стала, для разнообразия, «подлинная картина жизни в Западной Европе». Говорил в основном следователь - как когда-то, вежливый, улыбчивый, всепо-нимающий, - а Костылев слушал или задавал вопросы. Следователь говорил умно и интересно, пользуясь литературой, цифрами и фактами.
Самой перемены тона следствия хватило бы, чтобы после всего пережитого склонить Костылева к разумному акту раскаяния. Но в игру входило нечто большее. Костылев действительно дал себя переубедить, верил каждому слову своего бывшего мучителя. Он слушал, тихо шепча «ужас», расспрашивал о подробностях, сам подсказывал логические выводы на основе узнанных фактов - словом, с таким же искренним возбуждением открывал теперь лживость Запада, как некогда познавал его правду. Могло бы показаться, что гной, разлившийся под кожей, наконец собрался весь в одном месте и вот-вот прорвется. Но инквизитор искусственно затягивал допросы, словно желая окончательно убедиться, что обращение грешника - не только обманный ход беззащитной жертвы. Чего же еще было надо? Костылев был готов к покаянию за все те мгновения, когда он заблуждался и предавался слабости, ибо теперь уверовал наново. Он готов был трудом доказать, что сумеет посвятить жизнь тому, что полюбил.
- Ну, Костылев, - сказал наконец однажды вечером следователь, - сегодня кончаем. Подпишешь обвинительное заключение - и конец. Все сводится к одному: ты хотел с помощью иностранных держав свергнуть советскую власть.
Костылев скорчился, как от сильного удара. Кровь ударила ему в голову - еще секунда, и он закричал бы: «Ложь!» Но ему хватило сил только обалдело пробормотать;
- Свергнуть с помощью иностранных держав советскую власть?…
Не спуская с него взгляда, следователь взял дело и бросил на стол листок, подписанный тремя курсантами морского училища, с единственной фразой, подчеркнутой красным карандашом.
- Читай вслух, - резко приказал он.
- «Освободить Запад! От чего? От такой жизни, какой мы и в глаза не видали!»
Он положил листок на стол и свесил голову. Ему вспомнилась лихорадка путешествий, мечты о поездке на Запад. Кто знает, кто знает… Все выглядело логичным - нереальным, но ужасающе логичным. Перед ним был столбик много раз проверенных цифр - оставалось только подвести черту и вписать итог. Он попросил у следователя обвиниловку и медленно вывел свою подпись.
- Могу ли я написать матери? - тихо спросил он. - Я ей год уже не писал.
- Завтра в камере получишь почтовую бумагу и карандаш. По окончании следствия Костылева вернули в одиночку только на минуту, за вещами, и перевели в общую камеру. Он лежал на нарах молча, отстраняясь от разговоров, и глядел в потолок. Итак, кошмар бессонных ночей и полных мучительного напряжения дней окончен. Костылев радовался, что скоро уедет в лагерь. После почти целого года бездействия, иногда столь же мучительного, как допросы и пытки, он хотел наконец-то работать и быть среди людей. «Разве можно жить без сострадания, - твердил он сам себе по ночам, думая о будущих товарищах, - разве можно жить без сострадания?»
В январе 1939 года Костылева с приговором к десяти годам отправили в Каргопольлаг и, подержав несколько дней на пересылке в Ерцево, в рамках спецнаправления послали в Мостовицу. В те времена он прослыл среди зэков мостовицкого лагпункта «святым»; еще долго после его смерти, когда приходил этап из Мостовицы, в пересыльном бараке можно было слышать благоговейно выговариваемое имя инженера Михаила Алексеевича Костылева. Как инженер со «спецнаправлением», Костылев получил сравнительно легкую работу и более сносные условия жизни; он раздавал зэкам почти весь свой хлеб, относил в «мертвецкую» талоны на баланду; пользуясь тем, что был расконвоирован, иногда приносил из-за зоны немного жира или овощей для больных, а в подчиненных ему бригадах мостовицкой лесопилки всем начислял выработку больше действительной. Эта-то туфта его и сгубила. На него донес один из бригадиров, и административным распоряжением начальника Каргопольлага Костылев был лишен права работать по специальности до конца срока и отправлен на лесоповал. Там он быстро забыл о сострадании, нуждаясь в нем больше других. Физический труд до того сломил его и унизил, что не было ничего такого, чего бы он не сделал ради лишнего куска хлеба. Он возненавидел солагерников и с тех пор считал их своими естественными врагами. Быть может, он скатился бы и ниже, на самый край того величайшего преступления, какое может совершить человек в лагере, - доноса, - если бы чудесным случаем ему в руки не попалась одна из тех книг, которые он читал когда-то на воле, во Владивостоке. Костылев прочел ее заново, плача, как ребенок, который впотьмах нащупал материнскую руку. Так он во второй раз понял, что его обманули.
В марте 1941 года Костылев пришел этапом в Ерцево с правой рукой на перевязи и был зачислен в нашу бригаду грузчиков.
В бараке уже развиднялось, но два с лишним десятка грузчиков спали навалом в углу, даже не дрогнув при окрике Димки, объявлявшего конец завтрака. После целого дня работы и перед новым выходом на базу в полдень нам позволяли просыпать подъем - утреннюю побудку - и забирать завтрак в обеденный перерыв.
Это было в то время, когда я еще не свыкся с тяжким физическим трудом. Часто я спал всего по два часа в сутки тяжелым, каменным сном, напоминавшим обморок. А потом сразу просыпался и недвижно лежал на нарах среди беспокойно спящих товарищей, осваиваясь с мыслью о новом дне труда.
Как раз потому, что я обычно не спал после «подъема», я открыл тайну забинтованной руки Костылева на следующий же день после его прибытия в бригаду. Димка, символически крикнув, что на кухне кончили раздавать завтрак, как обычно вышел в зону. В бараке было пусто - только возле печки лежал молодой человек, с видимым волнением читая книгу. Еще вчера нам сказали, что в бригаду пришел из Мостовицы новый зэк, который выйдет с нами на работу, как только у него заживет рука и кончится медицинское освобождение. Он был высокого роста, но и при этом голова его была слишком велика - угловатая, словно вытесанная из одного куска камня. Низкий лоб нависал клочковатыми бровями, почти заслонявшими маленькие горящие глаза, которые, как два уголька, тонули в опухших от голода щеках. Только ниже в его лице таилось что-то, придававшее ему незабываемое впечатление ума, соединенного с каким-то безумным, остервенелым упрямством. В особенности губы, узкие, судорожно сжатые, сразу приводили на ум портреты средневековых монахов. Помню, меня восхитило это редкостное соединение тонкой эмоциональности и необтесанной, почти грубой шершавости. Отраставшие надо лбом волосы еще сильнее подчеркивали каменную лепку его головы. Левой рукой он с инстинктивной набожностью переворачивал страницы, а правой, неподвижной, придерживал книгу, чтобы не упала. При чтении в уголках его губ блуждала чарующе наивная, почти детская улыбка.