Густав Герлинг-Грудзинский - Иной мир
Молодой Миша не терял времени. Продолжая занятия в институте, исполняя партийные обязанности, он за четыре года окончил вечерние курсы французского языка, научившись свободно читать. Во Владивостоке он жадно принялся за чтение и случайно наткнулся на записки Гончарова о кругосветном путешествии «Фрегат «Паллада». Это путешествие устремило его юношеские мечтания в более реальную колею: Костылев взялся за учебу с удвоенной энергией, охваченный лихорадочной жаждой путешествий. Нет сомнения, что жизнь его складывалась, по меньшей мере, странно: он переживал детство, будучи взрослым, словно беря реванш за преждевременное повзросление в детстве.
На втором году учебы Костылев обнаружил во Владивостоке маленькую частную библиотеку с выдачей книг на дом, а в ней несколько растрепанных французских книг: Бальзака, Стендаля, «Сентиментальное воспитание» Флобера, «Исповедь сына века» Мюссе и «Адольфа» Констана. Он не ожидал ничего особенного - просто хотел «поупражняться в языке». Мир, который они перед ним открыли, превзошел всякие ожидания - он был сказочным. С тех пор Костылев жил в состоянии постоянного возбуждения. Он читал по ночам, запустил учебу, не явился на несколько партсобраний, замкнулся, перестал общаться с ближайшими друзьями. Много раз он пытался мне объяснить, какие чувства вызвало в нем это открытие французской литературы.
- Я был болен тоской по чему-то неопределенному, - рассказывал Костылев, поглаживая здоровой рукой угловатый стриженый череп, - я вдохнул иного воздуха, словно человек, который всю жизнь, сам того не ведая, задыхался. Пойми, не в фактах дело; в конце концов, повсюду в мире люди влюбляются, умирают, веселятся, интригуют и страдают. Дело в атмосфере. Все, что я читал, происходило как будто в субтропическом климате, в то время как я с детства жил в ледяной пустоте… В Москве я тоже видел другую жизнь, но в ней было что-то от сектантского разгула, она не выплескивалась на улицу через края закрытых особняков…
- Миша, - возражал я из упрямства, - да ведь это только литература. Ты даже не знаешь, сколько на Западе нужды и страданий…
- Знаю, знаю, - мотал он головой, - то же самое мне потом сказал следователь. Если я когда-то хоть ненадолго ощутил, что такое свобода, так именно тогда, когда читал французские книги, взятые у старика Бергера. Я был словно корабль, зажатый во льдах, и не удивляйся, что я пытался вырваться оттуда и выплыть в теплые воды.
Костылев часто использовал не слишком удачные литературные сравнения, но это было исключительно точным. Большой, широкоплечий, с головой, наклоненной, как железный таран, и с кулаком величиною в кузнечный молот, он действительно напоминал ледокол.
История Костылева, все еще остававшаяся для меня не до конца понятной, когда я слушал ее и наблюдал, теперь ясна, как расшифрованный палимпсест. Ибо самым главным при поисках первоначального текста было не поддаться его собственному истолкованию и увидеть трагедию Костылева так, как она запечатлелась у него в памяти в первичном, бессознательном виде. Но увы! Костылев и сам был исследователем и, прежде чем допустить других к чтению своей жизни, подверг ее детальнейшему и весьма одностороннему анализу. Он, например, был уверен, что «воскрес» благодаря десятку растрепанных французским романов, - я же считал, что он их попросту прочел слишком поздно и, к несчастью, по-французски. Насколько мне известно, все «открытые» Костылевым книги были переведены на русский, и, отбросив несносные марксистские комментарии, их можно было свободно читать в дешевых изданиях Госиздата. По несчастью, Костылев прочитал их по-французски и, к тому же, в возрасте, когда запоздалый, нерастраченный бунт обычно приобретает болезненный, маниакальный оттенок; он возомнил, что его обманывали, скрывали от него «всю правду». Он относился к Западу, как неофит, новообращенный, который приписывает свое заблуждение в прежней вере заговору лжи и хитрости завистливых жрецов. Он отошел от партии и даже, не поколебавшись, возложил часть вины за служение ложным кумирам на плечи матери. Однажды он настолько забылся в споре с товарищами, что воскликнул: «Освободить Запад! От чего? От такой жизни, какой мы и в глаза не видали!» Наступила мертвая тишина, но за этим мелким инцидентом ничего не последовало.
В 1937 году владелец частной библиотеки, старый поволжский немец Бергер, был арестован и через несколько недель потянул за собой Костылева. После первого допроса казалось, что участие Костылева в деле Бергера скорее случайно. Называя тех, кто брал у него книги, старый немец не забыл и о «высоком, широкоплечем курсанте мореходного училища». Хотя Бергера загнала в тюрьму Великая Чистка, в его деле было немало подлинных следов преступления, которые заострили бы внимание любой полиции мира. В одном-то уж не было никаких сомнений: дальстроевское начальство с Колымы при посредничестве старого немца меняло золото на валюту и предметы роскоши японского производства.
Костылева замучили до потери сознания, били снова, приводя в сознание ведром холодной воды, глаза его еле смотрели сквозь щелки в коре засохшей крови, рот опух от изодранных десен и расшатанных зубов, но Костылев не признавал свою вину с упорством, которое только росло по мере причиняемых ему мучений. Сколь сложным и непредсказуемым механизмом оказывается человеческий организм! В нем, правда, существует некая вполне определенная граница выдержки, но за нею может в равной степени наступить как капитуляция, так и неожиданный бунт - форма обезболивания in extremis. Состояние постоянного отупения, вызванное прорывом первой линии физического сопротивления и подавлением всех гнезд, которые вместе с болью посылали приказ сдаться, обычно кончается полным параличом воли и вывихом позвоночника, ставшего таким же ненужным, как переломленная палочка в тряпичной кукле; но бывает и так, что одеревенелый от битья организм машинально повторяет последние запомнившиеся усилия отчаянно защищающегося сознания, словно условные рефлексы тела, уже погруженного в агонию. Костылев помнил только одно - как он с бешеной решимостью цедил сквозь стиснутые зубы: «Я ни в чем не виновен, я никогда не был шпионом». Он потерял сознание - и на этот раз надолго, - когда, в последний раз крикнув «нет», почувствовал, как от конвульсивной судороги челюстей у него внезапно выпали передние зубы, и, задыхаясь, выплюнул их вместе с волной горячей крови и рвоты, которая пробилась сквозь перехваченное горло и хлюпнула на стену, словно нефть из проверченной скважины. Он испытал облегчение и погрузился во тьму. Это его спасло. Придя в себя через несколько дней в тюремной больнице, он был уже умыт и забинтован.
На следующем допросе вопрос о шпионаже уступил место более общему разговору о политических взглядах Костылева. Было ясно, что в таком виде НКВД не отправит его обратно в училище и что следствие решено перевести на другие рельсы. Уже не могло быть и речи о том, чтобы спасти изуродованное лицо молодого советского инженера, но еще можно было «спасти лицо» могущественных органов, которые двадцать лет стояли на страже революции. Теория советского права основана на том, что невиновных людей нет. Когда следователь получает в свое распоряжение обвиняемого, он, конечно, может после долгого следствия отказаться от первоначального обвинения, но это не значит, что он не попробует найти что-нибудь другое. Подследственные нашли для этой специфической процедуры отличное определение: «Что тебе «прицепили»?» - спрашивают они возвращающихся с допроса товарищей. В результате, обвинительный приговор - всегда своего рода компромисс: обвиняемый узнаёт, что не был взят «понапрасну», а НКВД беспрепятственно культивирует миф о собственной непогрешимости.
Нет необходимости подробно описывать следствие по делу Костылева, поскольку вся теория дезинтеграции и преобразования личности определенного типа заключенных, приведенная в начале главы, построена на его опыте. Дело Костылева было выделено из дела Бергера и передано новому следователю. Молодой инженер вздохнул с облегчением. Во время следствия, которое тянулось во владивостокской тюрьме с небольшими перерывами почти год, его ни разу не ударили. Ночные допросы иногда начинали напоминать горячие студенческие споры: Костылев защищался, нападал, произносил длинные речи, а вернувшись в камеру, готовился к следующему поединку, как адвокат к процессу. Все это время следователь любезно слушал, лишь изредка вставляя короткие замечания и делая записи. Для Костылева, уже наученного, что у НКВД в случае чего имеются на вооружении и другие аргументы, эти три первые месяца были как утренний сон после ночного кошмара. Он по-своему даже полюбил немногословного, улыбчивого следователя, который угощал его кофе и папиросами, заботливо расспрашивал о ранах на голове и внимательно прислушивался, как только Костылев в задумчивости понижал голос. Однако первая фаза, казалось, ни к чему не приводила. Костылев рассказал о себе всё, признался в своей грешной любви к Западу и потребовал перенести его дело из тюремных стен на общее собрание парторганизации мореходного училища. В конце концов, обвинение в «подверженности влияниям буржуазного либерализма» могло быть в самом худшем случае предметом обсуждения на заседании комиссии партийной чистки, а не единственным пунктом следственного дела в тюрьме НКВД. Его инквизитор держался иного мнения и, в свою очередь, перешел в атаку.