Песня имен - Лебрехт Норман
Компания моя — тень фирмы, основанной отцом в 1919 году «для пропаганды музыки среди мужчин и женщин среднего достатка». В пору расцвета «Симмондс» присутствовал в каждой семье, наряду с веджвудским сервизом, игрушками «Хорнби» и геранью в банках из-под варенья. «Симмондс (ноты и концерты) лимитед» издавала клавиры оркестровых шедевров в благородных фиолетовых папках по цене шесть пенсов штука. Мы печатали также популярные биографии великих композиторов, сборники народных песен и доступные новинки малоизвестных современных композиторов. Но сердцем фирмы был концертный отдел — организация концертов для всей семьи, бабушек и малышек, с групповыми скидками, так что билеты стоили дешевле, чем в кино.
Контора «Симмондса» в апартаментах рядом с бывшим Куинс-Холлом наверху Риджент-стрит семь дней в неделю гудела от неприбыльных идей, творческих амбиций и пожизненно заключенных ос. Окна никогда не отворялись из страха выпустить сгущенный воздух вдохновения. Пианисты с заплатами на локтях толклись в ожидании гонораров среди студентов и рабочих, ожидающих распродажи дешевых билетов. По углам газетчики в шляпах трильби интервьюировали дирижеров-экспатриантов; однажды это происходило в левой кабинке дамского туалета под мерную капель бачка, и после праздный остроумец соотнес метрономное исполнение Пятой симфонии Чайковского в тот вечер с дефектом симмондсовской сантехники.
Отец мой, сгорбившись за пирамидой непрочтенных контрактов и неправленых гранок, руководил своим музыкальным эмпориумом круглый день, редко уходя до полуночи. «Не могу оставить помещение пустым, — говорил он. — Кто знает, когда может явиться новый Крейслер?» За полвека до офисов с открытой планировкой он снял с петель свою дверь, дабы видеть каждого входящего и выходящего. Ни один артист не мог войти незамеченным. Гора почты росла, секретарши увольнялись в слезах, отец виртуозно жонглировал тремя телефонными трубками одновременно, ни разу не повысив голоса.
Мортимер (Мордехай) Симмондс отличался манерами джентльмена и рассеянностью ученого, хотя не был ни тем, ни другим — в тринадцать лет он пошел работать в типографию, чтобы содержать вдовую мать и четырех сестер в Бетнал-Грине. Среди шума и вони типографской краски он сдружился с нижним эшелоном газетных работников и по корректорской лесенке поднялся до редактора литературного приложения, что дало ему пропуск в салоны Хампстеда. В середине войны он познакомился с моей матерью, и его убедили жениться на не совсем изящной, но с приданым, старшей дочери англо-сефардской династии Медола, предложившей ему завести собственное дело по своему вкусу. Тянуло к чему-то книжному, особенно после двух лет на Сомме, но не удалось найти такого рода книг, которые могли приносить эстетическое удовлетворение и при этом прибыль. Деловая карьера так и не складывалась, но 4 мая 1921 года — этот день он будет отмечать ежегодно до конца жизни — друг отдал ему лишний билет в Куинс-холл. Играл Фриц Крейслер, впервые после восьмилетнего перерыва. Безобидный концерт Виотти в его исполнении растрогал отца так, как никакие прочитанные за жизнь слова. Крейслер, с его пышными усами и сверкающими глазами, гонял ошеломляющие каденции, словно это было для него детской игрой, и захватывал прозрачным взглядом слушателей одного за другим. «Я был соблазнен, — вспоминал отец. — Он как будто играл для меня. С той секунды, когда он остановил на мне взгляд, я понял, что моя жизнь предназначена музыке».
Не умея читать ноты и сыграть гамму, он нанял преподавателя, чтобы тот объяснил ему разницу между четвертными и восьмыми и понятие тональности. Он ходил на студенческие концерты в музыкальном колледже Тринити за универмагом «Селфриджис» и чутьем угадывал таланты. Одного скрипача он подобрал на тротуаре Оксфорд-стрит. С горсткой подающих надежды ребят он стал устраивать камерные концерты в Эолиан-холле — церковного вида зале на Риджент-стрит; а потом с недавно организованным Бирмингемским оркестром, привезенном на автобусе, дал свой первый концерт для семей в мраморном Роял-Альберт-Холле на южном краю Гайд-парка.
Ни одного критика на его концерты ни разу не пригласили, но залы всегда были полны и цены общедоступны. Недовольная музыкальная отрасль осуждала Симмондса: «снижает тон». Отец смеялся и снизил цену лучших билетов вдвое. Он отказывался заседать с коллегами в комитетах и обсуждать производственные расходы, кредитные линии, ограничения для зарубежных исполнителей. Для него было неприемлемо все, что стесняло исполнителя музыки — дарителя света и радости. Он почитал артистов почти безоговорочно.
Никакому балканскому пианисту с тремя «ж» в фамилии Мортимер Симмондс не предложил бы нового имени для удобства английской публики. Никогда от толстого певца не потребовали, чтобы он похудел. Музыканту-новичку, провалившему концерт из-за волнения, он всегда готов был предоставить второй шанс и винил себя за неудачу. У него не было времени на то, чтобы ублажать снобов, составлять расписание на сезон, вникать в тонкости копирайта и налога на развлечения, и меньше всего, надо отметить, — на жену и сына, которых он видел при свете дня только в воскресенье за обедом, да и не то чтобы точно в назначенный час и не отвлекаясь.
Поэтому в зимний воскресный день, когда мясо уже обугливалось в духовке, а мать ворчала за вышиванием, и меня известили по телефону, что отец умер за рабочим столом, у меня не возникло никакой реакции — ни истерической, ни практической. Отец принадлежал «Симмондсу (ноты и концерты) лимитед», а не мне; он умер, так сказать, на посту, перед кипой невскрытой почты. Ему был шестьдесят один год, столько, сколько мне сейчас. На похоронах раввин говорил о его любви к искусству, о его скромности и ироническом отношении к себе. Я пожалел, что виделся с ним так мало.
Я был извлечен из Кембриджа, где сдавал выпускные по истории. Я возглавил фирму и быстро обезопасил ее будущее. Отцовский гиперактивный беспорядок я взял в жесткие финансовые рамки. Толпа убыточных безвестных композиторов, большей частью беженцев от Гитлера и Сталина, была переправлена венскому музыкальному издателю, который оставил себе троих, а от остальных без сантиментов избавился. Концерты для семей были прекращены, а солисты переданы в агентства конкурентов. Двое прославились; остальные растворились в семейной жизни, преподавании или оркестровой поденщине. Мне жаль было расставаться с артистами — их энтузиазм был заразителен, а эгоизм бесконечно забавен. С некоторыми я рос, и не хотелось думать, что с ними станется без нашего всеобъемлющего попечения, — но что я мог сделать в тех обстоятельствах? У меня была сугубо личная причина прекратить всякую работу с талантами — об этой причине из соображений медицинских и юридических я очень стараюсь и не думать, и не распространяться.
От голландского коммерческого банка я получил хорошую цену за помещение конторы, а себе оставил только комнату в углу, секретаршу, старую деву Эрну Уинтер, и временных помощников. Доходы от этих быстрых сокращений обеспечили мою мать, замолчавшую после смерти отца и периодически ложившуюся в частную психиатрическую больницу. Во время ремиссии она устроила мне знакомство с Мертл, костистой дочерью испанских родственников, и хмуро украсила собой наше бракосочетание, прежде чем перебрать антидепрессантов — случайно или намеренно, я не знал и не особенно допытывался.
Когда я завершил рационализацию, в фирме осталось только издательское дело: мы печатали в фиолетовых обложках недорогие партитуры малого формата для любителей и профессионалов. Меньше чем за год я сделал «Симмондс (ноты и концерты) лимитед» доходной и защищенной от рисков, сократив ее деятельность до такого размера, когда от меня не требовалось жертв, на которые так охотно шел отец.
Мои просчеты обнаружатся позже, хотя не настолько драматически, чтобы пострадала моя репутация мудреца. В двадцать один год я еще не знал, что исключение риска вредно для бизнеса. Случай может подарить большую удачу, но я, плохо зная жизнь, руководствовался пыльными теоремами кембриджской экономики и судорожными реакциями травмированного сознания.