Кубики - Елизаров Михаил Юрьевич
О, если бы все было так просто, и три плевка прогоняли Волка и Тлю… Конечно, чтобы безопасно выйти из квартиры на лестничную клетку, следовало пять раз погладить дверную ручку и сказать: «Спят усталые». Но это свой пролет, где все до мелочей знакомо! Разве что появится посторонний дядька или старуха с пуделем. Тогда следует, пятясь, вернуться в квартиру, забежать на кухню, дотронуться до стола, прижаться щекой к холодильнику, и только затем гладить ручку, а вот произносить «спят усталые» категорически нельзя, потому что «усталые» уже «не спят». Надо говорить: «Скатертью, скатертью дальний путь».
А с дохлыми животными все гораздо сложнее. Если это околевший кот, нужно сжать пальцы щепотью, подпрыгнуть и громко сказать: «Ой как мячиком, как мальчиком расту», затем дотронуться до земли, шесть раз в нее потыкать, раз вдохнуть и дважды выдохнуть, подумать о живом хомяке, шаркнуть правой ногой, хлопнуть в ладоши и сразу руки в карманы спрятать — это если кот, а с дохлой крысой все по-другому. А плевать не стоит. Глупо и опасно.
Больше всего Федоров не любил новые маршруты. Именно там на каждом шагу подстерегало неизведанное, готовое в миг обернуться Падалью. Противоядие без кубиков не изобреталось, а уже готовые заговоры помогали частично. Разумеется, в защитном арсенале Федорова водились кое-какие универсальные средства. К примеру, можно было трясти расслабленными кистями и фыркать: «Кршш, Кршш», но это выручало только в дождь, да и то пока не проедет красный автомобиль.
На всякий случай Федоров до предела ограничил свою речь. Праздное слово таило в себе опасность тайного смысла, который заранее извратили Мысленный Волк и Тля. Федоров предпочитал пользоваться проверенными словами, но даже они иногда выходили из строя, и приходилось срочно изобретать специальные молитвы для очищения их от Падали. Иногда дезинфекция не удавалась и от каких-то слов, скрепя сердце, приходилось отказываться.
Федоров до последнего избегал обновок. Ритуал по обеззараживанию вещей требовал большой концентрации и был весьма утомителен. Кроме того, не всякий покрой устраивал Федорова. Прежняя курточка насчитывала шесть пуговиц, два боковых и один нагрудный карман, а на новой куртке имелись всего четыре пуговицы, а нагрудный карман вовсе отсутствовал. Только после того как бабушка, со слезами и охами, пришила недостающие пуговицы и накладной карман, Федоров провел ритуал и отмолил куртку от посягательств Мысленного Волка и Тли.
Федоров жалел бабушку, но нелепо было объяснять, что шесть пуговиц — не блажь, а насущная необходимость, что именно пуговицы и карманы делают куртку важным инструментом уличных обрядов, включающих защиту от машин, птиц, некоторых деревьев, страшной черноволосой соседки-девочки с раздвоенной верхней губой, водосточных труб, трещин в асфальте и ржавого жирафа на детской площадке.
Раньше Федоров пытался помочь родне, учил, как избегнуть той или иной напасти. Взрослые терпеливо слушали его и даже что-то выполняли, но очень небрежно — для них это были только капризы больного детского воображения, они из жалости потакали Федорову, а потом возили по психиатрическим врачам, хоть Федоров умолял не делать этого, говорил, что всякая поездка приносит лишние впечатления и после таких походов жизнь его усложняется на множество обременительных ритуалов. Но Федорова не слушали, волокли силой, и отовсюду скалил пасть Волк, и Тля трещала гнилыми крыльями…
Больше Федоров никого не спасал. На беседы элементарно не хватало времени, нужно было успеть охранить себя. Твари становились все агрессивнее. Да и частые поездки к врачам сыграли свою гибельную роль. Федоров чудовищно отяжелел. Бесчисленные ритуалы висели невозможными интеллектуальными веригами, каждый шаг нуждался в персональном действе и молитве. С какого-то момента Федоров уже не выходил во двор. Вначале он еще позволял себе выглядывать в окно, но вскоре навсегда задвинул шторы, чтобы ограничить приток образов.
Комната Федорова отличалась монашеской аскетичностью: стол, кровать, кубики. Всякий лишний предмет обременял ум и грозил стать пищей для Тварей. Мир дробился на опасные детали. Разваливались когда-то цельные понятия, и уже не просто «стена», а обои, кирпичи, высохший раствор, пыль требовали своего индивидуального противоядия. На очищение тысяч предметов не хватало сил, Федоров сдавался, но его отступление было монотонным отречением от Падали, надвигавшейся со всех сторон.
Федоров замолчал. Вся речь ушла вовнутрь и была непрерывной молитвой. Твари не дремали. Пока Федоров боролся со стенами, синим абажуром и его тенью на потолке, с окном, шторой, зудящей мухой, шлепаньем бабушкиных тапок, ударами дворового футбольного мяча, шумом телевизора и легионом других мелочей, Волк изловчился и пожрал смысл хлеба и воды — последние крохи скудного пищевого рациона Федорова, а Тля сразу обратила их в Падаль.
Наступил роковой миг, и Федоров не смог дотянуться до кубиков. Чтобы пошевелить рукой, надо было сделать нечто, разрешающее это движение, для чего требовался очередной обряд, за который отвечали новые ритуалы, один за другим воронкой утекающие в бесконечность с черной точкой Падали в исходе.
Федоров окаменел. Осунувшееся лицо его давно утратило детские черты. Зачарованный и белокурый, он был похож на приснившегося жениха. Мысленный Волк и Тля, не таясь, сидели рядышком напротив кровати Федорова и терпеливо ждали добычи…
Федоров был еще жив, а в природе уже творились грозные знамения. На окраинах коровы раздоились червями, по дворам бродил белый, точно слепленный из тумана жеребенок с ногой, приросшей к брюху, и в церквях вдруг разом закоптили все свечи.
Так намечалось успение Федорова. Мысленный Волк и Тля готовились прибрать его хрупкую измученную душу.
Но Тварям не дано знать главного. В кончине Федорова скрывается великое поражение Первосмерти, потому что она не имеет прав на Федорова. В нем единственном из когда-либо живших совершенно нет трупного вещества Падали, но есть Безначальное Слово.
Лишь только Федоров испустит дух, в черном небытии раскинется пространство новой, принципиально иной области смерти. Она, как сетка, будет натянута над прежней и уловит каждого без исключения. Отныне всякий живущий умрет в федоровскую смерть. Точно не известно, какой именно она будет, но даже если мы воскреснем в ней обычными кубиками с прописными буквами на деревянных гранях, то, по крайней мере, уже никто и никогда не достанет нас, не потревожит — ни обезумевший Дед, ни Отец, ни Мысленный Волк и Тля.
Естествоиспытатель
Сам о себе Шеврыгин говорит, что он яркий сангвиник и неисправимый реалист. Если Шеврыгина спросить о прошлом, он в нескольких предложениях расскажет: в школе учился хорошо, был скромным и застенчивым, любил читать, мечтал поступить в институт, чтобы всего себя без остатка посвятить науке. В семилетнем возрасте был одержим идеей всеобщего реформаторства, разрабатывал проекты искоренения преступности, выносил манифесты о новом человеческом обществе, где люди делятся на справедливых и несправедливых.
— Между прочим, очень здравые мысли высказывал, — улыбается детству Шеврыгин. — Ну а со средних классов основательно взялся за литературу: Линней, Кювье, Ламарк, Дарвин — это что касается вопросов жизни. Кант, Фейербах, Гегель — это о смерти хотел узнать. Такая была у меня философская интоксикация.
Шеврыгин считает, что возродил в своем лице позабытую специальность «естествоиспытателя». С пятнадцати лет Шеврыгин испытывает свое естество тем, что употребляет в пищу мышей, крыс, насекомых, лягушек, дождевых червей, личинки и прочую дрянь, причем в сыром виде. Помогает ему в исследованиях абсолютное отсутствие брезгливости. Через полгода первых опытов Шеврыгин приходит к выводу, что насекомые и земноводные не только вкусны, но и полезны. Он чувствует, как закалился и окреп его организм. Ему не страшны ни грипп, ни прочие вирусные инфекции. Возросли выносливость и физическая сила.
После школы Шеврыгин сдает экзамены в университет на биолого-почвенный, но не проходит по конкурсу на дневной факультет, и его оставляют на вечернем. Шеврыгин устраивается в зоопарк рабочим по уходу за животными.