Николай Ивеншев - Дикое мясо
Вот так. А сейчас мадам похлопала себя по голени: «Давай полаем в тишине».
И я, довольный, сытый, пьяный от чая и ветчины, взвыл, покатился поэтическим аллюром: «Сладко, если лишь кисть обнаженная здесь притихла, у чутких ног…» Я все‑таки думаю, что мадам Брайловская не вся состоит из шестидесяти килограммов дикого мяса. Когда я читаю стихи или когда поет Михаил, ее ангел — альфонс, мадам теряет свою звериную суть. Она тогда нежна и задумчива, даже глупа и домовита, как кенгуру. Я не знаю, врала она или нет, что когда‑то и она была девушкой влюбчивой, искренней, пока не влюбилась в учителя физики и он не научил ее закону Ома для участка цепи: сила тока равна напряжению, деленному на сопротивление.
— Дон — дон, — расколотил все дверной звонок. На пороге красовались, как будто только выпущенные из алад- диновой лампы два альфонса. Одеты не по — пляжному, в костюмы.
— Поэты — р-р — романтики! Привет российскому студенчеству, — по — армейски щелкнул начищенными каблуками Борис. Он шутил.
У Михаила в руках тяжелая хозяйственная сумка. Он осторожно опустил ее в углу палубы, распахнул полы серого пиджака и пощелкал розовыми подтяжками. Он отдувался.
Я по — разному относился и к Михаилу, и к Борису. Бывало, что и ненавидел их. Это случалось, когда мадам Брайлов- ская воочию льнула то к одному, то к другому. Я презирал их продажность, но и оправдывал их. Однажды Борис в приливе откровенности продиктовал мне контрольную работу:
— Ты студентик чистенький. Ты, верно, за прости господи нас считаешь? А я вот что скажу. Мы с Михаилом как раз‑то и гуманные человеки. Ты знаешь, как маются женщины оттого, что их засасывает наша чердачная, пыльная реалия? Они хотят ярких шмоток, красивой любви… чтобы фуражка с золотым околышем, чтобы фейхоа пахло, а не нафталином. Ну, а мы — гуманитарии. Мы хоть как‑то развлечем и утолим. Ты знаешь, милостивый государь, что однажды мне пришлось утолять доктора философских наук? Я уже и имя ее забыл. Кто‑то дал мне ее телефон. Так вот она, заикаясь, все‑таки смогла изложить цель, то есть перспективу желаний. Укатили мы ее от ко- лобка — профессора на дачу, на ее дачу. Там я заработал нема — а-алые денежки. А еще она золотыми кольцами кидалась. Смазливая герлз попалась, слезливая, всего меня обмусолила, как будто я учебник хвизики… А ты вот, милостивый государь, хочешь, чтобы я на товарной станции удобрения разгружал? Да мешки тягать с суперфосфатом любая сволочь сообразит, а вот помочь больному обществу, женщине?..
Я прощал Мишке и Борису. И еще я знал, что Мишка вообще — добряк. Иной раз он меня подкармливал. Но у Мишки была своя философия. Он не мог долго жить, работать в одном коллективе, в одной компании. Цыганские гены проявились, ему были интересны только новые люди.
И еще одно. Мне думается, мадам Брайловской они держались не только из‑за содержимого крокодильего кошелька. Она ловко скрутила всех троих правдивым цинизмом.
Мадам Брайловская была удивлена парадным видом своих фаворитов. Она сама всегда одевалась непредсказуемо. Рядилась в монахиню, строгую такую. Однотонная юбка, какая‑нибудь простенькая, без премудростей кофта, снежно — белый воротничок, никакой косметики, ничего, даже лак с ногтей смыт.
В другой раз мадам облачалась в умопомрачительные туники, хламиды, черт те знает во что, лишь бы было свободно, вызывающе, лишь бы слышать вокруг себя: «Шушу — шу — шу!» В этих хламидах мадам была для гуляющей публики порочно — соблазнительной. А вообще‑то ее похоть, ее дикое мясо проявлялось лучше в чопорности белого воротничка.
Сегодня она приоделась во все линялое, в стрекозье, в какую‑то марлю с кружевами, оборками. И это всем понравилось. Я подумал о том, что будет приятно шагать с эдакой Зинаидой Гиппиус, с декадансом. Пусть публика оглядывается, пусть завидуют!
На пристани бились друг о друга сумки — простолюдинки с первыми, похожими на сабли огурцами, вежливо проплывали, а иногда манерно терлись щекой о щеку полиэтиленовые пакеты. Пакеты с латинским шрифтом шарахались от пакетов, призывающих страховаться. Наваливался один рюкзак на другой. Портфели отфыркивались и чиновно кланялись.
Мадам Брайловская сунула мне деньги, и я побежал к окошечку кассы. Востроглазая девица с колючими пальцами лихо отбила билеты и кинула их мне, что‑то чирикнув.
Я догнал троицу. К пирсу уже причаливал методом проб и ошибок речной трамвайчик. Он простуженно хлюпал, ударяясь о старые автомобильные скаты — амортизаторы. Трамвайчик жалобно вздыхал и все же подставлял нам свою сутулую палубу. Отброшена, как ветром сдута, предохранительная цепь, подсунут под ноги трап, и портфе
ли, сумки, рюкзаки, пакеты ринулись по переходу вниз. Но вот когда трамвайчик, еще раз чавкнув беззубым ртом, заурчал или вначале заурчал, а потом чавкнул, вот тогда мы и перебрались на палубу под ветерок.
Борис с Михаилом уравнялись в цвете лица, выглядели оба серыми. С Бориса сошла белизна и кто‑то, верно, очень долго соскабливал смуглоту Михаила. Причина одна — вчера в гостях у мадам хватили лишку.
Но скучать не пришлось. На таких зачуханных, в синяках и подтеках трамвайчиках всегда находятся люди, которые не дадут заснуть. И на этот раз прямо против нас на покосившейся скамейке восседал мужчина лет пятидесяти с глазами плута. Он окружил себя плетеными корзинами, из которых торчали какие‑то широкие листья, луковые стрелы и еще что‑то бурое, зеленое. Этот мужик внешностью напомнил мне нашего деревенского силача дядю Гришу Федотова. В детстве это было. У нас захворала тел- ка — полугорница. В принципе, эта телочка — мой будущий баян, на котором мне страстно хотелось научиться играть. Заболела телка, позвали ветеринара по прозвищу Вельба. Этот Вельба шумно дышал, в горле у него перекатывались бубенцы. Он качал головой и издавал звуки вроде того: «зас — беус — бекс». Мой дедушка тут лее понял: беке — есть беке, добра не жди, никакая латынь не поможет. И все же жалостливый дед не решился колоть полуторницу. Так моя будущая музыка, баян мой, подохла по — мирному.
Собрался дед Роман увозить полугорницу на могильник, под лес — Большую Дубровку, помешал тому дядя Гриша Федотов. Он выставил на стол пол — литра. Силач дядя Гриша и мой дед выпили всю бутылку, вместе попели песню про каких‑то кочегаров и… и совершенно трезвый дядя Гриша взвалил телячью тушу на тележку. Повез.
Он сказал, что все это ерунда на постном масле и наша Майка, так звали полуторницу, подохла не от болезни, а от дикого мяса. Оно ее задавило — сердце зажало. А есть дикое мясо хоть свиньи, хоть телки — только силы себе прибавлять. Дичь вся перерабатывается организмом. Пользительное мясцо.
Дядя Гриша слопал всю нашу Майку. Мне дед частенько потом говаривал: «Гля — кось, какая силища у Григория Лексеича, примочит своими маховиками, одни тапки останутся. Сила у него от нашей дичинки».
Похожий на дядю Гришу Федотова мужик что‑то проповедовал. Он вздымал вверх ладонь, похожую на деревянный заступ:
— Озлели мы. Добра‑то ни у кого не осталось. Пустые флаконы, дух вышел. Только и хотим, что послаще полакомиться да побогаче одеться. А ведь на том свете все будем голые да сытые, из одного котла провиант получим. Там нетути ваших танцев, и лю… и людоедство напрочь запрещено.
Дядя Гриша, конечно, это был не он, оглядел всех плутоватыми глазами:
— Бога у нас своровали, засунули его в чужой чулан, а взамен боженьки, пжалте братство. Вот и уравняли всех, все одинаковые болты нарезают, а в холодильниках одни бройлерные ножки стынут, выращенные на таблетках. Всем одну и ту же мексиканскую труху по телевизору показывают.
Он дернул за полу пиджака подсевшего к нему благообразного мужчину.
— И все же капризные людишки не хотят быть бройлерными. От тоски кто ее, родимую, лакает, кто с кралями клубничку давит, кто соседей бумажной писаниной топит. Бога‑то нет, расколошматили колокола, иконы на самоварные щепки использовали. Не замолишь теперь!
Благообразный что‑то хотел вставить, теребил свои пальцы. Не удавалось.
Мадам Брайловская слушала мужика — проповедника внимательнее, чем мои стихи.
— Ах, мальчики! — пропела она медовым, потеплевшим голосом. — А ведь этот, — она кивнула в сторону краснобая, — ничего в жизни не читал. А вот на тебе, каков философ. Природа создает таких уникумов. Лучок выращивает, тыкву и там вот любомудрит.
— Знаем мы этих языкастых, небось дерет за лучок втридорога, а потом здесь нотации, чтобы совесть свою показать. Мол, есть она, не безбожник, — возразил Борис.
— Нет, почему же? — заступился Михаил. — Может, и правду брешет… Хотя… Хотя зенки хитрые; Шельма!
Вот, собственно, и вся водяная дорога. Трамвайчик присосался боком к пирсу. Кое‑кто сошел. Опустились на траву и мы. Наша Коса — это не там, где все отдыхают, а подальше — в камышовых зарослях. Надо пройти по краю оврага, потом через эти сухие камыши, через рогоз, и вот гам деревцо торчит неизвестной породы. Мы его чинарой называем. Деревцо сухое, одна зеленая ветка каждый год просыпается. Это дикое место не любят горожане и по другой причине — песок грязный. Ил или песок — не разберешь.