Витольд Гомбрович - Плясун адвоката Крайковского
Ах, поскорее бы наконец: пришла она — смерть!
Адвокат оказался сластеной, и мне трудно выразить, как это было прекрасно; каждый раз, возвращаясь из суда домой, он заходил в кондитерскую и съедал два наполеона — я подсматривал сквозь витрину, как он, стоя у буфета, осторожно отправлял их в рот, стараясь не вымазаться кремом, а потом изящно облизывал пальцы либо обтирал бумажной салфеткой. Я долго не решался, но как-то раз наконец вошел в кондитерскую.
— Вы знаете адвоката Крайковского? Он у вас съедает каждый день два наполеона. Верно? Так вот, я плачу за пирожные на месяц вперед. Когда он явится, не берите с него, пожалуйста, денег, а только улыбнитесь: “Уже заплачено”. Тут ничего такого нет, просто, видите ли, я проиграл пари.
На другой день он пришел, как всегда, съел свои пирожные и хотел заплатить, но деньги у него не взяли. Он рассвирепел и бросил деньги в благотворительную кружку. Да мне-то что? Пустая формальность — пусть себе жертвует сколько угодно в пользу детей-сирот, это не изменит того факта, что он съел два моих наполеона. Однако я не стану описывать всего, потому что, в конце концов, возможно ли описать все? Море событий — с утра и до вечера, а частенько и ночью. Случались и нелепые минуты — однажды, например, мы уселись друг против друга в трамвае, лицом к лицу; и приятные — когда мне удавалось оказать ему какую-нибудь услугу, а иной раз и смешные. Смешно, приятно, нелепо? Да, ничего нет более сложного и тонкого, даже святого, чем человеческая личность, ничто не сравнится с бездонной глубиной таинственных связей, которые возникают между чужими, — хрупкие и эфемерные; они незаметно связывают уродливыми узами. Представьте себе адвоката, который выходит из общественного туалета, сует руку в карман за монетой и узнает, что счет уже оплачен. Что он в тот момент испытывает? Представьте, как он на каждом шагу наталкивается на признаки культа, на поклонение и преданность своей особе, на верность и железное чувство долга, на самозабвенность. Но докторша! Меня мучило ужасное поведение докторши. Неужели ей ни о чем не говорят его заигрывания, неужели зубочистка и коктейль в “Полонии” не производили на нее никакого впечатления? Скорее всего, она не соглашается — как-то раз я заметил, что он вышел от нее взбешенный, со сбившимся набок галстуком… Ну что за женщина?! Что же сделать, как ее склонить, как убедить, чтобы она наконец все поняла так же глубоко, как понимаю я, чтобы прочувствовала? После долгих колебаний я решил, что лучшее средство — анонимное письмо.
“Сударыня!
Разве так можно? Ваше поведение непонятно, нет. Вы не должны себя так вести! Неужели Вы останетесь равнодушны к этим формам, жестам, модуляциям, к этому аромату? Вы не способны оценить совершенство? Почему Вы тогда называетесь женщиной? Уж я бы на Вашем месте знал, в чем мой долг, если бы он только соизволил поманить пальцем мое маленькое, жалкое, неуклюжее женское тельце”.
Через несколько дней адвокат Крайковский (это происходило на пустынной улице, поздно вечером) остановился, повернулся и поджидал меня с тростью. Отступать было некуда — я продолжал идти вперед, хотя по телу разлилась какая-то слабость, пока он не схватил меня за плечо, встряхнул и стал колотить тростью по земле.
— Что означают ваши идиотские пасквили? Что вы прицепились? — кричал он. — Чего вы таскаетесь за мной? В чем дело? Я вас изобью! Вот этой палкой! Все кости переломаю!
Я онемел. Я был счастлив. Я впитывал в себя все это, как святое причастие, и закрыл глаза. И так же молча — наклонился и подставил спину. Я ждал — и пережил несколько великолепных минут, которые могут быть дарованы только тому, у кого и в самом деле немного осталось дней впереди. Когда я выпрямился, он торопливо уходил, постукивая тростью. С сердцем, преисполненным мира и благодати, возвращался я пустынными улицами. “Мало, — думал я, — слишком мало! Слишком мало! Надо еще — еще больше!”
И к благодарности примешалось раскаяние. Конечно! Она восприняла мое письмо как жалкие пустые фразы, как глупую шутку и показала его адвокату. Вместо того чтобы помочь, я помешал, а все оттого, что я слишком ленив и избалован, слишком мало выкладываюсь, слишком мало проявляю серьезности и ответственности, не умею пробудить сочувствие!
“Сударыня!
Чтобы открыть Вам глаза, чтобы разбудить Вашу совесть, заявляю, что отныне я буду подвергать себя различным самоистязаниям (пост и т. п.) до тех пор, пока это не произойдет. Как Вам не стыдно? Какие слова я должен найти, чтобы растолковать Вам, что такое неизбежность и долг? Собачий долг? Сколько же еще это будет продолжаться? Что означает Ваше упорство? Откуда такая гордыня?”
А на другой день, вспомнив важную деталь, я написал:
“Духи — только «Виолетта». Он их обожает”.
С тех пор адвокат перестал навещать докторшу. Я терзался, не спал ночами. Я не наивный человек. Я прекрасно ориентируюсь в самых разных вопросах, чего никто во мне не заподозрил бы, — я, например, понимаю, какое впечатление может произвести мое письмо на такую светскую и суетную особу, как докторша. Я способен даже в момент наивысшего воодушевления исподтишка улыбнуться, но что с того? Разве это делало мои муки менее острыми, а страдания, которые я сам себе причинял, менее болезненными? Или мое возмущение — менее глубоким? Почитание адвоката — менее искренним? О нет! Тогда что же важно? Жизнь, здоровье? Да, я могу присягнуть, что с такой же тайной улыбочкой я отдал бы и жизнь, и здоровье за то, чтобы она… чтобы она удовлетворила его желания. А может, эта женщина испытывает этические угрызения совести? Что такое дурацкая этика по сравнению с адвокатом Крайковским? На всякий случай я решил успокоить ее и в этом отношении.
“Вы — обязаны! Доктор — нуль, воздух”.
Но то была не этика, то была просто спесь, грубо говоря, бессмысленные капризы самки и полное непонимание священных элементарных вопросов. Я прохаживался перед ее окнами — что там происходило за опущенными шторами (вставала она поздно), в какой она стадии находилась? Женщины слишком поверхностны! Я пробовал магнетизм. “Ты должна, ты должна, — повторял я упорно, уставившись в окно, — еще сегодня, сегодня вечером, если мужа не будет дома”. Тут я вдруг вспомнил, что адвокат хотел меня поколотить, что если тогда на улице он не сделал этого, то, может быть, лишь из-за недостатка времени? Все бросаю и мчусь к суду, откуда, как я знаю, он выйдет с минуты на минуту. Действительно, он выходит через несколько минут, с ним два господина — я подхожу и молча подставляю спину.
Оба господина застывают в изумлении, но меня это не заботит: да хоть бы и весь мир! Я закрываю глаза, сутулю плечи и доверчиво жду, но ничего на меня не обрушивается. Наконец бормочу, заикаясь, склонившись чуть ли не к плитам тротуара:
— Может, сейчас! Всегда, всегда, всегда…
— Какой-то идиот, — плывет надо мной его голос. — Что за рассеянность — совсем забыл, ведь у меня конференция! Поговорим в другой раз, прощайте, господа, вот тебе монетка, любезный! Честь имею!
И он поспешно сел в такси. Ах, эти такси! Один из господ полез было в карман. Я остановил его движением руки.
— Я не нищий и не идиот. Я порядочный человек и милостыню принимаю только от адвоката Крайковского.
Я составил программу гипноза, постоянного, последовательного давления с помощью тысячи мелких фактов, мистических знаков, которые, не проникая в сознание, родили бы в подсознании ощущение неизбежности. Я рисовал мелом на стене дома, в котором она жила, стрелку и большое К. Не буду рассказывать обо всех моих интригах, более или менее хитроумных, скажу лишь, что докторша была опутана сетью странных событий. Приказчик в магазине мод обращался к ней, будто по ошибке, “госпожа адвокатша”. Дворник, встретив ее на лестнице, сообщал, что судья Краевский… интересовался, доставлен ли зонтик. Краевский — Крайковский, судья — адвокат, надо быть осторожным, капля камень точит. Неизвестно, каким чудом приносила она из города на платье запах адвоката, его оживший парфюмерный запах фиалкового мыла и одеколона. Или, к примеру, такой случай: поздно ночью звонит телефон — она вскакивает, сонная, бежит и слышит незнакомый повелительный голос: “Немедленно!” — и больше ничего. Или в дверь воткнута записка, а в ней только обрывок стиха: “Ты знаешь ли край, где зреют лимоны? ”
Но постепенно я терял надежду. Адвокат перестал у нее бывать, казалось, все мои усилия напрасны. Я уже предвидел момент окончательной капитуляции и боялся: чувствовал, что не смогу с этим согласиться. Достоинству адвоката был бы нанесен непоправимый урон — нет, этого я бы не перенес, пусть даже ему самому наплевать на это. Для меня это явилось бы крайней несправедливостью, я был бы окончательно унижен и опозорен — да, окончательно, это я хорошо сказал. Я не мог поверить и все же дрожал в ожидании неотвратимо приближающегося конца.