Григорий Полянкер - Друзья детства
За мальчишкой присматривала маленькая тщедушная бабушка, которая боялась повысить голос на парнишку. Все время угрожала, что пожалуется отцу, если бог даст он вернется с войны целым и невредимым. Бог таки дал, отец – известный столяр и плотник – с войны вернулся, но не целым и не невредимым… К тому же с одним простреленным легким. И кричать на сына или того хуже – избивать его у него не было ни желания, ни сил. Парнишка бегал чуть не голышом, босым и голодным, так еще не хватало, чтоб ко всему этому его колотили.
И парнишка вел себя, как ему заблагорассудится, ходил куда вздумается и с кем придется.
Соседи очень жалели его. А как же было не жалеть, когда долгие годы он рос без отца, а бедная мать-солдатка, которая перебивалась с хлеба на квас, зарабатывая шитьем на кусок хлеба, была убита во время погрома?
И соседки, как могли, подкармливали Киву, следили, чтобы его никто не обижал. Носили бедняжке все, что попадалось – краюху хлеба, миску супу, пару помидоров, а кто-то подарил рубашку, пару старых башмаков в заплатах. Позаботиться о нем было явно некому.
Учитывая все это, наш Кива Мучник чувствовал себя хозяином своей судьбы. И что бы он ни вытворял, все для него сходило с рук. Кто же такого не пожалеет?
2
Когда отец пришел немного в себя, он собирался было единственного сыночка прибрать к рукам, но увлекся ни с того ни с сего общественными делами.
Местная местечковая знать, жулики всякого рода, торгаши терзали, грабили несчастных солдаток, сирот, не давали беднякам головы поднять. А лавочники-мясники взвинчивали цены так, что простой смертный не в состоянии был купить кусок мяса на праздник. Вздорожали мука, рыба, мыло, соль. За все это драли три шкуры.
А отец Кивы не мог со всем этим примириться. Что же это выходит, – возмущался старый солдат, – столько людей полегло в боях, море крови пролито, такие ребята не вернулись с фронтов, а тут подлецы наживаются на людском горе! Да где же это видано? Твердая власть в этом отдаленном от больших дорог местечке еще не установилась. Законы нынче что дышло. То и дело вокруг гуляли банды. Менялись правители, деньги, песни, порядки, а торгаши тем временем наживались.
И это мучило отца Кивы, не давало покоя. Хотя он был тихий, скромный человек, но стоило ему увидеть непорядок, столкнуться с подлостью – краснел, бледнел и нередко пускал тут же свои костыли в ход. Немало пострадало от него торгашей, фальшивых людишек. Бедняки, солдатки, ремесленники относились к солдату-инвалиду с особым почтением, а дельцы боялись его пуще смерти, сторонились, как могли.
Только сынок, Кива, ничуть не боялся отца.
Он отлично понимал, что отец на него не обрушится, пальцем не тронет. Как-никак – сирота. Остался без матери. Не познал по-настоящему детства.
И он чувствовал себя вольной птицей.
Ко всем своим достоинствам, Кива Мучник, мой дружок закадычный и сосед, обладал красивым голосом. И, в отличие от нас, местечковых ребятишек, не был стеснительным. Как-то заявился к нам старый цыган с шарманкой и общипанным попугаем, который орал истошно: «Попка дурак! Попка дурак!»
Старик бродил по. дворам, по тупикам, и люди бросали ему в шапку кто что мог – то монету, то кусок хлеба, картошку, яблоко.
Мы оравой ходили за цыганом, и нам не надоедало выслушивать сотни раз немудреный и скупой репертуар деревянной коробки и обыденную фразу попугая: «Попка дурак! Макар дурак!»
Спустя два-три дня цыган заметил, что интерес к его искусству резко падает, и тут он увидел Киву Мучника, услышал, как он напевает. Парнишка запел полным голосом, и цыган просиял.
Он пришпорил к своей шарманке маленького певца, и снова появились толпы зевак, дела у цыгана заметно поправились.
Кива Мучник, стоя рядом с попугаем, пел песни о войне, да так пел, что солдатки обливались горькими слезами, заламывали руки, охали и ахали. Где этот сатана нашел такие траурные песни? А многие уверяли, что он их сам придумывает.
А тем летним рассветом, когда армия Буденного шла через наш городок, направляясь на польский фронт, к Варшаве, Кива Мучник взобрался на огромный ящик, стоявший у широкого шляха, по которому двигались уставшие, измученные буденновцы – кто на конях, а кто на повозках, тачанках, и наш юный певец запел во весь голос:
Смело мы в бой пойдемЗа власть СоветовИ, как один, умремВ борьбе за это!
За его трогательную песню буденновцы щедро вознаграждали Киву: бросали ему с тачанок, с седел что попадалось под руку – краюху ржаного хлеба, кусок сахару, пачку махорки, папиросу, а кто-то, заметив его залатанную рубаху, бросил ему старенький простреленный суконный френч и пару сильно поношенных сапог.
И это было товаром по тем временам, когда ни за какие деньги тряпки нельзя было приобрести, если не выменять ее на продукты.
И наш маленький певец тут же нарядился в это одеяние и пошел с гордо поднятой головой по улице.
Разве можно передать словами, как мы тогда Киве завидовали? Мы его просили, умоляли сжалиться над нами, дать хотя бы намерить сапоги и френч, но он даже не посмотрел на нас.
– Что ж вы, – говорил он с укоризной, – больны? Не смогли так же, как я, встать на краю тракта и спеть солдатам песню? Они и вам кое-что подбросили бы!
Но легко сказать – стать посреди дороги и петь перед такими бравыми воинами, да еще Перед толпой горожан, которая провожала колонны восторженными возгласами, пожеланиями счастья и победы в бою. Во-первых, надо было обладать, таким голосом, как у Кивы. А во-вторых, уметь не растеряться, увидев перед собой такую толпу.
Но самое страшное было то, что мы стеснялись всего и всех. А он, этот отчаянный мальчишка, никого и ничего не стеснялся. И ему поэтому, несмотря на его сиротство, везло больше, чем всем нам вместе взятым!
Стоило нам оказаться среди чужих людей, в особенности взрослых, как мы сразу теряли дар речи и краснели как раки вареные. А он, Кива, хоть бы что! Наоборот, чем больше людей его окружало, тем выразительнее и лучше он пел. Нет, он никого и ничего не стеснялся, даже того, что френч никак не подходил к нему, да к тому же рукава были ему чуть не до пят. А из порванных сапог выглядывали голые пальцы.
Не беда! Кто тогда у нас в Раковке имел лучшую одежду, лучшие сапоги?
Спасибо и на этом. Это было намного лучше, чем ничего.
Найдется в Раковке портной, который перешьет для этого певуна за его славные песни без копейки денег френч, найдется и сапожник, который возьмется чинить сапоги.
Все равно и сапожникам и портным тогда делать было нечего. Никто ничего не заказывал. Да и куска кожи или холста негде было взять.
Каждый раз, когда менялась у нас власть или очередная банда врывалась в городок, все шло прахом, все склады, мастерские опустошались, как после пожара.
И это называлось жизнью.
Одевались кто во что придется. А самый модный костюм – мужской или женский – шился из мешковины. А обувь носили одну: деревяшки-хлопушки. И считали себя счастливыми. Спасибо и за это!
В отличие от нас Кива Мучник был длинный, худощавый парнишка, не понятно, в чем душа держалась. Вечно он что-то жевал и всегда был голоден. Другой на его месте давно бы вытянул ноги, но его спасало то, что он, как я уже говорил, нигде и никого не стеснялся.
Когда вы грызли свою краюху хлеба, сухарь, выданный вам матерью на целый день, тут же, словно из-под земли, вырастал Киса Мучник, вперял в вас жадные глаза, и вы начинали давиться куском. А кончалось тем, что вы ему швыряли кусок, думая при этом: «Возьми и подавись, жадина!» А он брал сухарь и начинал его спокойно жевать.
Заходит он, бывало, к нам в дом, когда мать делит между ребятишками скудный обед – водянистый суп, где плавает несколько лапшичек, присаживается, вытягивает длинную шею, заглядывает в горшок. Как же мать не оторвет от нас и не даст ему первой тарелки?
Даже тогда, когда я на своем горбу таскал декорации со станции, Кива шагал за мной, правда, плечо не подставил, в своем френче и рваных сапогах, но зато зубоскалил, потешался надо мной, а в театр без билета проскальзывал он, а не я. Каждый день он ходил в театр и занимал там лучшее место, а если его не пускали, поднимал шум, ругался на чем свет стоит и орал: что ж, мол, это за свинство? Он таскал декорации без копейки денег, и его обещали пропускать в театр, если, конечно, балаган можно было называть театром, а теперь, выходит, забыли?…
После спектакля он над нами издевался, высмеивал нас, мол, эх, вы, хлюпики! Не можете на своем настоять: вас обманули, а вы примирились?
Нас это задевало. Он получил бы от нас хорошую порцию, да так, чтоб больше не дразнил, но как же будешь его лупить, если он остался без матери, а отец – несчастный, искалеченный – вернулся с войны и ковыляет на костылях? Жалко ведь…
Кроме всего, у кого поднимется рука, чтобы ударить Киву, когда у него одни кости да кожа? Хорошенько отлупишь, а он и рассыпаться может. Сдачи не мог давать, А вот отец его был на войне героем. Так все говорят. Он возвратился с войны не только на костылях. На солдатской гимнастерке у него висят Георгиевский крест и медаль «За храбрость». А сын ничуть не в отца…