Сергей Стешец - Кроме тебя одного
В Жаксах его звали Кешкой, или Кешкой-бичом, даже не задумываясь о том, что у него есть фамилия, имя, отчество, любой жаксынец удивился бы, если бы вдруг у Кешки-бича оказалась какая-нибудь пристойная фамилия, да еще с именем-отчеством. Есть на свете вещи, которые не могут называться иначе, как столб или лужа, ибо кто додумается первый именовать лесом, а вторую — морем? Но Кешка-бич не рождался Кешкой, когда-то он был Геннадием Михайловичем Мануйловым. Пристойность и благозвучие этих трех слов больше всего поражали его самого, он с трудом убеждал себя, что они, эти слова, каким-то образом относятся к нему, как и то, что ему тридцать лет и по национальности он русский. Не имело бы для него значения, если бы он вдруг оказался евреем или казахом, эскимосом с Аляски или негром из Сенегала.
Кешка не очень расстроился бы, вдруг узнав, что ему сорок или пусть даже сорок пять лет.
Разве это он когда-то давно — и вспомнить даже трудно — возглавлял спорткомитет в задрипанном районном городке и по понедельникам приходил на планерку к председателю райисполкома в отглаженном костюме, накрахмаленной рубашке и галстуке? Разве у него была красавица жена Вера и мальчуган, только-только выговаривающий первые слова? Он ли мечтал о квартире со всеми удобствами?
Соединить себя, Кешку бича, и Геннадия Михайловича Мануйлова представлялось ему по меньшей мере кощунством. Невозможно есть сахар с солью, видеть день и ночь одновременно, слышать абсолютную тишину в грохочущем на стыках поезде. Но откуда он знает о накрахмаленной рубашке, красавице Вере и смешном бутузе Вовке? Может быть, все это рассказал ему в жаксынской закусочной подвыпивший председатель райспорткомитета?
Он не представлял себя Мануйловым, но ему изредка снилась жизнь Геннадия Михайловича. Во сне он видел обнаженную Веру, он обнимал ее и целовал, не чувствуя при этом неловкости, которую всегда испытывал, сближаясь с другими женщинами. Он ласкал ее большую и по-девичьи упругую грудь, касался поцелуем ее сосков, и у него появлялось ощущение привычной и постоянной страсти, какая бывает только у давно любящих друг друга людей. И еще он помогал Вере купать маленького Вову (это уже в другом сне), и все отыскивал под крохотной его левой лопаткой коричневую родинку, какая была и у него самого. Когда Кешка просыпался, то долго не мог унять колотящегося, как после крепкого чифира, сердца. Закусив губу, думал о том, что Кешке-бичу не могла присниться чужая жизнь с такими подробностями, и в редкие минуты с пробуждением после таких снов он не только допускал соединение в единое целое Кешки и Мануйлова, но и ощущал себя прежним — молодым и красивым, жаждущим жизни и любви; он боялся открыть глаза, потому что чувствовал: едва он их откроет — и исчезнет тот прекрасный и недоступный мир, навеянный сном, возвращенный на мгновение ему, а надвинется убогая реальность с закопченными ли стенами котельной и угольной гарью, с жесткими ли вокзальными лавками и пассажирским гамом, с прелым ли стогом соломы и шуршащими мышами. В минуты пробуждения после таких снов его неудержимо тянуло в прошлое — он хотел птицей пролететь по лыжной трассе на хороших лыжах, хотел увидеть светящиеся любовью синие Верины глаза, хотел, хотел, хотел… Но кто-нибудь из вчерашних собутыльников, тоже проснувшись, окликал его «Кешка!», и он забывал о Мануйлове, о приснившемся, о терзавших его еще минуту назад желаниях. И если рядом с ним в это время не оказывалось кого-то другого, кто мог окликнуть его, все равно надо было вставать, мучительно думать: как опохмелиться.
Кешка шел по весенним Жаксам и, запрокинув голову, подставив лицо солнцу, ловил кайф. Он не замечал луж и грязи, из которой силой приходилось вырывать сапоги, не замечал прохожих, чуть не сталкиваясь с ними на узкой улочке; его тело, вся плоть его полностью отдавались блаженному теплу, простуженный, насморочный нос жадно всасывал терпкий весенний воздух. Ничему так не радовался Кешка — ни на дурняк добытой бутылке бормотухи, ни редкой бабенке, согласившейся с ним переспать в копне соломы, ни ливерной колбасе с булкой, — как пробуждению природы. Кто живет в теплой уютной квартире и нежится с женой на мягкой перине, кто съедает за обедом полкурицы и запивает ее шампанским, кто получает сумасшедшие деньги только за то, что умеет расписаться на ценных бумагах, — тот никогда не поймет Кешкиной радости. Такой человек не знает, что такое — найти ночлег, что такое — прилипший к позвоночнику живот, что такое — наколотый на иголку чинарик и разламывающаяся с похмелья башка. Конец зимы для Кешки — событие, потому что летом постель для него приготовлена под каждым кустом, калыму — сколько душа желает, а значит, на кормежку, выпивку, курево всегда заработать можно. Ну а если и не всегда, то все равно здорово, потому что лето, и бич почти независим от капризов погоды.
Вокруг Кешки бурлила жизнь и жили люди. Но ему глубоко плевать на них и их жизнь, ему не было до них дела, и взаимно — у них до него. Его радовало, его устраивало мирное сосуществование двух общественных систем — деловых людей и свободных детей природы, одним из которых он был сам. Он мог независимо идти по улице в милицейском плаще, в сапогах сорок четвертого размера (при его сорок первом), в кортовых брюках серого цвета с зеленой латкой на колене, в облезшей и скатавшейся кроличьей шапке с болтающимися по сторонам ушами. И если кого шокировал его экзотичный вид, Кешка лишь мудро усмехался, потому что их галстуки и шляпы он ненавидел не меньше, чем они его зеленую латку и кроличью шапку. Про ненависть это громко сказано. Кешка был просто равнодушен к окружающим и их суете. Он даже к себе был часто равнодушен, когда зимняя тоска и голод загоняли его в угол, как шар-подставку в бильярде. Но сегодня он радовался жизни и любил себя за то, что живет.
От избытка чувств Кешка мурлыкал песню — не понять какую, скорее всего попурри из нескольких бодрых мелодий сразу. Ему нравился ненавистный еще вчера поселок, не казавшийся уже грязным и убогим со своими однообразными одноэтажными домишками, с нелепыми хрущевскими двухэтажками, обшарпанным кинотеатром и тесными магазинчиками. Сегодня Жаксы казались уютными и светлыми, и вообще красавцем — огромный розовый элеватор в туманной дымке, возвышающийся над поселком, как Гулливер над городом лилипутов.
Кешка расшалившимся пацаном подпрыгнул, гикнул — распугал стайку воробьев, засмеялся. Нет, сегодня ему определенно должно повезти, тем более, что для полного счастья нужно совсем немного — всего три рубля. Не может отзывчивая душа Федосьевны отказать, по всем законам природы не может — в первый день весны даже угрюмые и нелюдимые ощущают приток свежей крови к сердцу. Вот обрадуется Сашка, когда он, кроме хлеба и консервов, притащит еще и бутылку бормотухи!
Кешка ценил Сашку-кочегара, хотя порой поступки того расходились со здравым смыслом. Почему солидный, самостоятельный мужик жил один в котельной детсада, работал без помощников и, получая приличную зарплату, испытывал постоянную нужду в деньгах — это для Кешки долгое время оставалось загадкой. Он не очень-то и стремился разгадывать ее, руководствуясь неписаным бичовским правилом: сам не трёкай о своем прошлом и поганой судьбе и в чужую душу нос не суй. Сашка, можно сказать, спас его в эту даже для тургайских степей лютую зиму — приютил, предлагал работу. Правда, с некоторым сомнением и нерешительностью, но все же предлагал. Кешка наотрез отказался. Влезть в постоянку, запродать свои свободные руки и душу начальству, вставать по часам и тянуть смену — это было для него невинного дитяти природы, примитивным фраерством.
Ну да — сначала постоянка, потом приличный костюм и шляпа, а в завершение всего — какая-нибудь хваткая бабенка затянет в загс.
Сашка его не уговаривал — мировой при всех странностях мужик. Но то, что он, зашибая до трехсот колов в месяц, часто полагался на Кешкины инициативу и изворотливость, очень даже волновало бича. Кешка никогда не считал чужих денег, не завидовал тем, у кого башлей больше, чем вшей в пышной шевелюре Булата Длинного, но это был совсем другой случай. Вместо того чтобы балдеть на раскладушке перед «ящиком» в относительной сытости за Сашкин счет, Кешка вынужден был промышлять золотарством и перекидкой снега. Исключительно по этой причине однажды в получку он решил пошпионить за Сашкой. Кочегар, выйдя из поссовета, где получал зарплату, прямо на крыльце пересчитал деньги и разделил их на две явно неравные части. Кешка сидел у него на хвосте до самой почты и видел через окно, как Сашка оформлял перевод и радостно расставался с пачкой ассигнаций.
Вечером, сделав самое невинное лицо, он поинтересовался у кочегара:
— Кому деньги отсылаешь?
Сашка вздрогнул и впервые недобро, как на сукиного сына, посмотрел на Кешку.