Владимир Царицын - Дерево Серафимы
– Вы бабушка Жени Игнатова? – услышал я уже знакомый мне голос. -
А его родители дома? Отца позовите, пожалуйста.
Вспоминая сейчас свои тогдашние ощущения, могу точно сказать – мое сердце ушло в пятки. И еще мне стало очень холодно, как когда-то еще раньше, может, этой прошедшей зимой. Или прошлой?..
…Мы все с тем же Вовкой Лукиным, воспользовавшись тем, что ни моих родителей, ни бабушки не было дома, раздетыми выбежали на балкон. Вовка сказал: "Айда! Что покажу!". И я поайдакал вслед за ним. Перила балкона были из железной неокрашенной трубы. Мороз был неслабый, и труба накалилась холодом до высшего предела. Вовка высунул язык и быстро лизнул трубу. "Кисло, – сказал он. – Попробуй.
Я так у себя на балконе пробовал. Кисло, как батарейку лижешь. Меня
Лешка Жук научил". Я, конечно же, лизнул. Припал языком к трубе, как к контактам батарейки. И прилип, конечно. "Отлепляйся быстрее, – заорал Вовка. – Я же тебе показывал как надо. А ты…". Я попытался отлепиться, но ничего не вышло. Я испугался. Мне стало холодно – то ли от мороза, то ли от страха, что я так и останусь с прилипшим к перилам языком до весны, а может, и на всю жизнь. Холод шел от языка, проходил по всему телу и аккумулировался в мошонке. Буквально в несколько секунд я наполнился холодом весь, а мошонка сжалась, наверное, до размеров половинки грецкого ореха. Впрочем, в семь лет она не намного больше. "Отлепляйся!", – орал Вовка. Я дернулся сильнее и с ужасом увидел белую пенку кожицы от моего языка на черной трубе, а изо рта пошла кровь. Я заплевал этой кровью весь балкон, всю гостиную, коридор и бабушкину комнату. Я орал, как резаный и плевался кровью. Было очень больно. И холодно.
Пришла бабушка, заохала, заахала и стала меня лечить. Впрочем, какое лечение здесь придумаешь? Я стоял над раковиной, сплевывал кровь, жалобно ныл и ждал, когда она перестанет сочиться. Бабушка быстро разобралась в том, кто является зачинщиком этой шалости, чуть не закончившейся для меня потерей языка. Вовку она выгнала и сказала, чтобы духу его в нашем доме не было.
Потом я долго питался теплым (не горячим) молоком и таким же теплым негорячим бульоном. Как долго, не помню. Наверное, не очень долго. Просто в детстве дни кажутся вечностью. Особенно те дни, когда нам плохо.
Вот сказал – в детстве… Не только в детстве. И сейчас мне кажутся мои последние дни вечностью. Потому что мне плохо? Нет, потому что мне никак. Потому что я устал, лежу и жду смерти. Потому что я смертельно устал от слабости и от обреченности, устал от того, что рядом – никого. Только доктор Малосмертов иногда забегает, да соседский парнишка Егор, я его нанял.
Устал я. От жизни я устал…
Возвращаюсь к тому случаю.
Бабушка позвала отца, а через минуту отец позвал меня.
В прихожей у двери стоял тот самый комсомолец, который нас с
Вовкой изловил. Комсомолец держал Вовку Лукина за шиворот, Вовка угрюмо смотрел в пол.
Мой лучший друг сдал меня за этот день два раза. Но тогда я не думал, что он поступил как-то неправильно. А как я бы поступил на его месте? Наверное, тоже привел бы комсомольца-добровольца к порогу
Вовкиной квартиры. А как? Можно было взять все на себя, отказаться называть адрес друга или наврать, что, мол, не знаю, где этот пацан живет, в первый раз его увидел. Но это я теперь такой умный, а тогда… Нам было по семь лет, мы уважали взрослых, да и большого опыта вранья у нас не было, во вранье мы стали практиковаться несколько позже.
Папа сказал комсомольцу: "спасибо", закрыл входную дверь, потом поплотнее прикрыл дверь в гостиную и посмотрел на меня так, что мне показалось, что я умер. Я затравленно смотрел отцу в глаза, даже не замечая, что он вытаскивает из шлевок ремень. Потом заметил и попятился. Короче, влетело мне тогда по первое число. Ремнем, и по всей квартире, исключая гостиную, где за высокими двустворчатыми дверями сидели и веселились гости. Впрочем, и без гостиной было где побегать – бабушкина комната, родительская спальня, огромная кухня, но основным полигоном для моих маневров был широкий и бесконечно, как мне казалось, длинный коридор. Я орал и убегал, а отец догонял и хлестал. Мне показалось, что он был очень злым. Таким я его ни раньше, ни потом не видел. Злился он видимо оттого, что я убегал, а он все время промахивался. Но больше, наверное, оттого (это я сейчас так думаю), что я, сын культурных родителей (отец – главный инженер проектов, а мама – фармацевт!), а матерюсь как какой-то сапожник или как сын нашего домоуправского слесаря дяди Адольфа. Теперь мне кажется, что он даже говорил эти слова.
Сын дяди Адольфа, Герман, или Гера, как мы его звали, был старше меня года на четыре. И он уже считал себя взрослым, во всю курил, знал очень много неизвестных мне слов и умел плевать через щель в зубах. Красиво это у него получалось! Тс-с-ык! – и летит белый харчок туда, куда надо. Иногда под ноги Геры, иногда под ноги того, кто рядом с Герой стоит. Мы пытались сделать так же, но только рубашки свои заплевывали. И подбородки.
Если честно (а действительно – зачем мне самому себе врать?), влетело мне тогда не очень-то. Большинство папиных ударов ремнем пришлось по воздуху. Только три или четыре раза я ощутил задницей жесткий контакт с кожей отцовского ремня. Я больше от страха орал, чем от боли. Но орал. Бабушка меня спасла от продолжения экзекуции, встала на папином пути, получив вместо меня шлепок ремнем по руке.
Этот шлепок был самым звучным и самым болезненным. Больно было бабушке, а мне показалось, что получил его я.
Отец как-то резко успокоился.
– Извините, мама, – сказал он, – я нечаянно.
Папа всегда называл бабушку на "вы". В других семьях такого обращения к родителям я никогда не слышал. Ни тогда, ни сейчас.
– Я больше не буду! – пропищал я из-за бабушкиной спины.
– Узнаю, что материшься… – Папа не договорил, погрозил сжатым в руке ремнем и вернулся к гостям, продолжать застолье.
Я сам себе поклялся – больше никогда! И держал клятву аж до третьего класса. Когда мне исполнилось десять лет, моя жизнь круто изменилась, но об этом потом…
Интересно, каким бы я стал, если бы этот комсомолец не поймал нас с Вовкой на месте преступления? Может быть, таким, как Гера? Разучил бы весь его лексикон, начал бы курить раньше, чем начал? Научился бы плевать через зубы, не заплевывая грудь? В общем, выводы я тогда сделал. Правда, не на всю оставшуюся жизнь. Но таким, как Гера не стал.
А вот еще что интересно! Сделал бы я эти выводы, если бы точно знал, как знаю это сейчас, что мой папа к утру напрочь забудет об инциденте? Наверное, нет. Если бы я это знал, я бы не был я – наивный семилетний пацан, бабушкин любимчик, которому в будущем всегда придется учиться на собственных ошибках, а не на ошибках других, как это делал… по-моему Бисмарк. Я не умел приспосабливаться. Впрочем, так и не научился. В детстве верил бабушке, родителям и учителям, не подвергал сомнениям их слова и поучения. Позже стал верить сначала газете "Пионерская Правда", потом "Комсомольская Правда", потом просто "Правда". Верил, что коммунизм – светлая мечта человечества, которую именно мне надо сделать былью. Тщательно готовясь к школьным политинформациям, свято верил, что Израиль – агрессор, что все население Африки поголовно голодает, а негров в США до такой степени замордовали проклятые американцы, что они спят и видят, как бы сбежать в Советский Союз.
Позже, неся службу за рубежом моей родины в Центральной Группе
Войск, верил, что выполняю свой интернациональный долг, что тем самым спасаю дружескую Чехословакию от натовских поползновений.
Свято верил в это и не считал себя оккупантом. Верил так же, что
Солженицын – клеветник и капиталистический наймит. Что стремиться к материальному благополучию гнусно, пошло и даже преступно. Верил, что, правда – это то, во что я верил. Верил… Господи! В какую ерунду я верил! Долго верил. Во что-то и сейчас верю.
Так. Не обо всем сразу. Решил начать с детства, буду вспоминать детство.
Серафима…
Почему-то не с нее я начал свои воспоминания. Наверное, потому, что встретился с ней не в семь лет, а в десять. Чтобы хронологию не нарушать? Наверное… И, наверное, это неправильно. Серафима…
Воспоминания о ней – самые светлые и, одновременно – самые грустные в моей памяти…
Итак, когда мне исполнилось десять лет, моя жизнь круто изменилась. Родители развелись. Я остался с отцом. Был суд, который я помню смутно. Помню только тетку, которая пришла в наш дом. Саму тетку не помню, совершенно не помню, как она выглядела. Я тогда еще
"тетками" не интересовался. Одета она была в черное, вот это помню.
Она меня спросила, с кем я хочу быть – с мамой или с папой. Я ответил очень конкретно: с бабушкой. Нет, настаивала тетка, с мамой или с папой? Я посмотрел на бабушку и твердо сказал: с папой.
Я остался с отцом потому, что хотел оставаться с бабушкой, с папиной мамой. У меня просто не было иного выбора. Маме я не особенно был нужен. Она потом постоянно уверяла меня в обратном, но я всегда знал, что маму больше заботит ее личная жизнь и нравятся другие дяди. Я это знал. Мне конечно и бабушка кое-чего говорила про маму и про то, что с мамой мне будет плохо, но я точно могу сказать