Войцех Кучок - Дряньё
Пани Сподняковой приличествовало оплакивать мужа громко и долго; мать старого К. в первый и в последний раз в жизни решилась тогда сломать барьер соседского молчания, спустилась по лестнице и, стуча палкой в дверь, призывала к порядку:
— А ну-ка, чтоб тихо тут у меня!!!
До тех пор, пока не утихло.
Отец старого К. имел обыкновение повторять, что умрет, когда его дуб дорастет до крыши; он говорил, что к тому времени пройдет много лет, и что он хочет, чтобы у его детей были свои дети, и чтобы после его смерти они спилили дерево, сделали из него гроб, в котором бы его и похоронили. К сожалению, дуб перерос дом уже через тридцать лет, но ни старый К., ни его брат с сестрой не думали о супружестве, их мать определенно погружалась в умопомрачение. Она прогоняла всех подружек своих сыновей, поливая их из окна водой; а за дочерью следила так пристально, что вскоре не стало кого и поливать. Пани Сподняковой, которая после отъезда взрослого сына вела в высшей степени меланхолический образ жизни одинокой пенсионерки, она подкладывала на половик собачьи какашки; а еще она доставала из шкафа траченные молью довоенные платья и меха, надевала полинялые шляпы и гуляла по городу, опираясь на палочку; каждый день она драла глотку, перекрывая звучащие с патефонных пластинок оперные арии. Она беспрестанно повторяла своим сыновьям, что те должны помнить о происхождении, что они не могут позволить себе мезальянса, что должны искать для себя соответствующее общество.
До замужества мать старого К. влачила мрачное существование одной из пяти дочерей кочегара, который, когда овдовел, стал ради поддержания многочисленной семьи работать по восемнадцать часов в сутки в пяти разных местах, так что возвращался домой только на воскресные обеды. У него были такие жесткие руки, что когда он обнимал своих детей, то оставлял на них синяки. Он бесконечно любил своих дочерей и каждой персонально посвятил отдельный котел, каждое движение лопатой было конкретным вкладом в их благополучие; матери старого К. достался как раз больничный крематорий, и с мыслью о ней он бросал лопатой в огонь старые бинты, окровавленные свертки, ампутированные конечности, которые никто не хотел оставить у себя на память. Как только у какой из девиц вырастали грудь и бедра, отец приглашал на воскресный обед кого-нибудь из сыновей знакомых кочегаров и с удовлетворением наблюдал за игрой глаз и румянца, после чего с легкой душой давал благословение на первую прогулку вдвоем, которую, как правило, не много времени отделяло от главного благословения.
Отец потерял счет своим годам веселья, слишком уж много внимания отнимало у него суммирование отработанных часов и пересчет их на деньги, которых все равно обычно не хватало; а потому возраст годности к замужеству у своих дочерей он определял лишь поверхностной оценкой атрибутов женственности. Мать старого К. стягивала рвущиеся к жизни и к ласкам сисечки, платье надевала одно и то же, мешковатое, лишь бы отсрочить Судный День, но и до нее очередь дошла, обеспокоенный затянувшимся процессом созревания своей дочки, отец решился, заранее попросив Бога о прощении, на маленькое расследование, сквозь замочную скважину в ванной он увидал ни за что пропадающие, тщательно скрываемые формы и объявил, что в следующее воскресенье:
— Придет на обед сын Хельмута, моего камрата по работе.
И еще:
— Рихтуй, девка, добрый бульон.
Имея на раздумья шесть свободных от отцовской опеки дней, мать старого К. сняла с окон в комнате занавески, сшила платье, после чего, исполненная твердой решимости, вышла в субботнюю ночь на танцы. Ее не интересовали те смелые парни, что приглашали на танцы, заигрывали, заманивали, ее внимание было направлено на стулья у стеночки, на которых, скованные робостью ерзали молодые меланхолики, голодным взором скользя по колышущимся на танцплощадке платьям, по мимолетно показывающимся в танцевальных поворотах ножкам, по декольте, приоткрывающим в танцевальных наклонах тайны затененных полукружий; эти изведенные пороком онанизма юноши опорожняли все новые и новые кружки для куража и координации чувств, а что им оставалось делать, если они ни в какую не могли оторваться от своих сидений и пригласить хоть кого из девушек, пусть для начала даже самую страшную, на танец. Вот и пропадали они в пьяном забытьи или предавались разговорам, не выходя за границы своего пола, пытаясь сообща облегчить тяжесть комплексов. В конце концов мать старого К. выбрала юношу, который, несмотря на непреклонную подстенную диспозицию, не прибегал ни к рюмке, ни к разговорам; юношу, который в абсолютном одиночестве смотрел трезвым, ясным взглядом на пляшущие пары, ну и на не вовлеченных в танец барышень, взглядом, молившим о милосердии, ибо, хоть парень и был отмечен благородными пропорциями, он страдал тем недугом, что был абсолютно незаметным, он принадлежал к числу тех, с кем столкнешься на улице и внимания не обратишь даже тогда, когда они сами смотрят на тебя и ворчат, что, мол, извинились бы по крайней мере. На лице юноши была изложена хроника любовных неудач, что придавало ему отчаянное выражение, и казалось, еще минута, и он отважится на решительное объяснение с девушкой, которую сочтет наименее требовательной, и погрязнет в трагическом супружестве до конца своих дней (ибо то, что был он из числа тех, кто не разводится, тоже было видно с первого взгляда). Однако мать старого К. опередила опрометчивое движение юноши и, пригласив его на танец, сама нашла себе мужа.
Отец старого К. мечтал о дубовом гробе, ибо помнил еще своего дедушку Альфонса. Самые старшие из членов семьи были в возрасте младших детей Альфонса, никто, в сущности, не знал его метрических данных; все дети, их дети и дети их детей любили сидеть у него на коленях, дергать за седые космы и спрашивать:
— Сталик, любис меня?
А дедушка Альфонс неизменно подтверждал, что любит, он ни разу не перепутал ни одного имени, хоть многие повторялись. Несмотря на предполагаемые восемь десятков за плечами, дедушка Альфонс был сухопарый, осанка прямая, рука тяжелая, и (хоть многие из его потомков предпочли бы, чтоб он выжил из ума и чтобы наконец можно было больше не считаться с его особой) во время всех семейных торжеств на нем сосредоточивалось основное внимание, все невестки шептали на ухо своим мужьям:
— Отец-то вон как держится, а ты, старая калоша, что?
Чем доводили тех до бешенства, но ни один не смел косо посмотреть на него; дедушка Альфонс одним только взглядом умел покорить женщину, ребенка, он одинаково легко умел пригвоздить кого-нибудь из своих потомков к стулу, да так, что те боялись даже пошевелиться, чтобы поудобнее устроить костлявые ягодицы, разболевшиеся от жесткого сиденья, боялись, потому что он мог осуждающе, презрительно взглянуть и сказать:
— Что это еще за ерзанье за столом, я спрашиваю, у кого там глисты в жопе завелись?
Отец старого К. был одним из самых любимых потомков дедушки Альфонса, которого он считал великаном, способным в одиночку победить в войне, доживи он до нее. Он всегда так говорил своим детям, в их числе и старому К.
— Жаль, что дедушка Альфонс не дожил до войны, он бы наверняка придумал что-нибудь эдакое, чтобы она, война эта, нас даже не лизнула, да и как знать, разразилась бы она, если бы дедушка был жив, а то и закончилась бы еще до начала.
Когда еще ребенком отец старого К. выяснял во дворе с соседскими детьми, чей дедушка лучше и почему, он всегда кончал на том, что дедушка Альфонс может дерево целиком для костра вырвать одной рукой, а из веток зубочистки наделать, и никто не протестовал, потому что об Альфонсе молва ходила даже по соседским домам. Молва ходила, что он такой старый потому, что смерть его боится: она не может напасть на него сзади, потому что у Альфонса еще и на затылке есть глаза, не может настигнуть его во сне, потому что Альфонс спит только наполовину: когда спит левая сторона, правая бодрствует, и наоборот. Смерть да старость всегда боялись его, потому что Альфонса никогда не точил червь болезни, хоть в саду его деревья, посаженные в честь его появления на свет, успели поумирать. Жил Альфонс в хибарке в дальнем предместье, куда никто не заезжал, зато он всегда сам появлялся, когда хотел, видать, стыдно было ему принимать людей в этом неказистом домике со столярным верстаком.
Вот никто и не знал, что уж двадцать лет, как дедушка Альфонс спит в дубовом гробу, который сам себе и смастерил, потому что не хотел обременять семью, да и догадывался, верно, что, пока эти его родственнички сообразят, пока придут проверить, почему он перестал показываться, он наверняка успеет вгнить в пол. А так, нападет костлявая на него во сне, а он уж в гробу, ну и будет, наверное, настолько любезной, что подарит ему то самое последнее дыхание — чтобы он смог на руках приподняться, крышкою прикрыться и навеки смежить веки.