Валерий Алексеев - Стеклянный крест
Нет! Не хочу! Я заскрипел зубами, сам при этом видя как бы со стороны свой ощерившийся рот и волосатые кулаки, прижатые к волосатой груди, – и вдруг замер, потому что в дверь ко мне постучали.
2.
Да, в фанерную пустотелую мою дверь постучали. Четко, аккуратно, хоть и несильно, с каким-то стариковским акцентом: "Так-так-так". Я лежал, перебирая варианты: что за посторонний завелся в моей квартире? Анюта входит ко мне без стука, Гарик уехал в Германию, а больше деликатничать у нас некому. Значит, я не дома? Но в больницах, насколько мне известно, тоже не принято стучать. Вот почему я не спешил откликаться: нужен кому-то – постучат еще раз.
Но за дверью было тихо. "Плётцлихь, плётцлихь..“. – выговаривала в отдалении вода. Мне стало жутко: что, дождался? доигрался с самим собой? Вот войдет сейчас огромный, волоча за спиной осиянные крылья, – и вперит в тебя беспощадный взор. Что за чушь, сердито сказал я себе. Если это Он или же один из посланных Им – что Ему мои фанерные двери?
Тут меня осенило, что негоже принимать гостя, кем бы он ни оказался, в позе поверженного демона. Я пошарил руками обочь и нащупал холодный и гладкий пол. Упершись в него ладонями, я резко поднялся – видимо, слишком резко, потому что голова моя пошла кругом и перед глазами замелькали красные и зеленые пятна.
Между тем стук повторился, такой же четкий, только понастойчивее, упрямый старческий стук. Кто-то был уверен, что я не сплю, – или явился с намерением поднять меня хоть из гроба.
– Да войдите, чего там, – сказал я нарочно слабым голосом выздоравливающего.
Дверь открылась не сразу, у меня еще хватило времени провести руками по своему телу от плеч до колен и убедиться, что я достаточно прилично одет. На мне были старые домашние джинсы и поплиновая рубаха с высоким, твердым и очень большим воротником. Выходя к гостям, я обыкновенно надевал эту рубаху: ворот ее хоть в какой-то мере скрадывал, скажем мягко, специфику моей фигуры и помогал людям поскорее свыкнуться с мыслью, что вот к ним вышел урод. Когда я в первый раз надел ее, тогда еще нежно-кремовую, с невыцветшими мелкими цветочками, и явился на работу, лаборантка нашей кафедры Мэгги воскликнула: "О, Евгений Андреевич, как вы сегодня нарядны!" И было в ее лице при этом что-то очень блудливое. Впрочем, я давно уже к этому привык. Видите ли, такие, как я, не имеют права рассчитывать, что люди при них будут держаться естественно, простые приветливые слова "Вы сегодня неплохо выглядите" в применении к нам звучат двусмысленно: а когда такие, как я, выглядят хорошо? Чтобы стало все ясно: репинский "Крестный ход", убогий с прямыми белыми волосами, так это – я, только без костылей, костыли мне не нужны: я крепок ногами, и руки у меня, как у борца. Повторяя "такие, как я", не хочу сказать, что часто бываю в обществе себе подобных: напротив, завидя такого, как я, скажем, на автобусной остановке, я отказываюсь от транспортных услуг и иду пешком. Одного урода на салон более чем достаточно, если рядом окажутся двое – люди станут злиться: "Ну, началось". Таким, как я, постоянно приходится думать о впечатлении, которое мы производим на окружающих. В первый год моей лекционной работы мне как молодому выделили плохонькую аудиторию, там вместо глухой фанерной будки-кафедры, в которой так удобно прятаться по самые плечи, стоял обыкновенный тонконогий стол, за ним я чувствовал себя беззащитным и, чтобы замаскировать свое уродство, стоял в нелепой наполеоновской позе, со скрещенными на груди руками. Вам неприятно об этом читать? Так не читайте, пролистайте две-три странички или бросьте вообще, оставайтесь в приятном убеждении, что человечество состоит из стандартных людей и что вы, само собой, к этому клубу избранных принадлежите.
Итак, я стоял, прислонившись спиной и затылком к холодной стене, ждал появления гостя. После некоторой задержки дверь бесшумно отворилась, полоса белого света упала наискось через комнату, и я увидел, что на пороге стоит сутулый, высокий и тощий человек в темной пиджачной паре, лицо его тоже показалось мне темным, верх головы окружен был мутно-радужным нимбом, так смотрелась освещенная сзади седина. За спиной пришлеца открылось полное света пространство незнакомого мне беломраморного коридора с монастырским сводчатым потолком. Как раз в эту минуту в коридоре мелькнула, словно вспыхнула, ярко-розовая женская фигурка. Женщина приостановилась, заглянула в мою комнату, поколебалась, будто ее затягивало ко мне сквозняком, – и скрылась, погасла. Длилось это какое-то мгновение, но мне показалось, что наряд ее – при всей свободе нынешних нравов – достаточно волен: женщина была совершенно нагая, если не считать полотенца, перекинутого через плечо. Но это была не Анюта: на Анюту она была похожа не больше, чем огонек керосиновой лампы на светлое пламя свечи. "Больная", – сказал я себе, как будто это хоть что-нибудь объясняло.
Тут гость провел по стене рукой, и в моей комнате зажегся свет, тоже достаточно яркий, но глаза мои были уже готовы к изменению светового режима. Не могу сказать определенно, кого я ожидал увидеть, однако был неприятно разочарован будничностью пришествия, которая так не совпадала с возвышенным, я бы сказал, взбудораженным состоянием моего духа. Передо мною стоял не Он и не посланный Им, а всего-навсего отец моей Анюты. Не терплю это жесткое, словно подгорелая корка, слово "тесть" (да и "зять" не лучше, та же корка, только с исподу, плоская и белесая, с золой): подобные слова застревают у меня в горле, а если я печатаю их на машинке, сцепляют рычажки. Впрочем, появление на пороге моей комнаты Ивана Даниловича (так его звали) не могло быть названо заурядным событием. О характере наших с ним отношений можно судить хотя бы по тому, что ни разу в жизни он не был в нашем с Анютой доме. Должно было произойти что-нибудь исключительное, чтобы он постучал в мою дверь по собственной инициативе. Видно было, что Иван Данилович совершает насилие над собою: голова его мучительно тряслась, благообразное лицо с седою челочкой на лбу исполнено было оскорбленного достоинства.
– Вот при каких обстоятельствах приходится встречаться, Евгений Андреевич, – сказал старик, так тщательно выговаривая мое имя-отчество, как будто боялся потерять вставные зубы. – Прошу меня простить за столь официальное обращение, но здесь принято пользоваться полными именами. В каждом монастыре свой устав, не мы его составляли, не нам и нарушать.
Руки он мне не протянул, ожидая, быть может, что я сам сделаю шаг ему навстречу. Но я не собирался совершать никаких лишних телодвижений: такие, как я, не обязаны следовать церемониям, и люди относятся к этому с пониманием, тем более что, как я предполагаю, им неприятно ко мне прикасаться, да я и сам брезглив и стараюсь избегать физических контактов. Я ограничился кивком, давая понять, что принял сказанное к сведению. А как еще он мог меня называть? Хотя, конечно, были времена, когда я звал его "дядя Ваня", а он меня – "Женечка". Но то было давно, даже очень давно, всю жизнь назад, если можно так выразиться. Жестом я пригласил гостя садиться. При этом я почти уверен был, что Иван Данилович откажется, но он, кивком поблагодарив меня, уселся на краешек стоявшей справа у двери тахты. По тому, как напряженно, сплетя худые длинные пальцы и выпрямив спину, старик расположился на моей холостяцкой лежанке, видно было, что разговор предстоит недолгий. Я опустился в кресло у противоположной стены, положил руки на деревянные подлокотники и машинально ощупал привычные щербины и заусеницы на их краях. Кресло тоже было доподлинно мое, и стояло оно на своем месте, спинкой к окну, возле письменного стола. Правда, письменного стола в наличии не было, равно как отсутствовали и книжные полки у правой стены, часть этих полок я перед новым 1991 годом переставил в прихожую, но и прихожей теперь не имелось, если я правильно все детали картины связал.
Довольно долго мы сидели и молча друг друга разглядывали. Последний раз я видел тестя (впрочем, тогда он не был таковым) три с лишним года назад, в августе восемьдесят восьмого. Надо сказать, за это время Иван Данилович здорово поплошал: иссох, поредел волосом, покрылся пятнами старческой пигментации, какими-то темными бородавками, вообще, как говорится, обомшел. Скажу вам, господа, что в нелюбви много больше удовольствия, чем в теплой приязни. Приязнь предполагает соучастие, даже соподчинение: в присутствии человека, вам приятного (особенно если это взаимно), вы можете делать лишь то, что этой приязни не омрачит, меж тем как неприязнь освобождает вас от такой заботы, и вы вольны говорить неприятному вам человеку все, что заблагорассудится, включая самые изысканные любезности, это лишь раскрывает перед вами дополнительные пространства свободы. Иван Данилович, повторяю, был глубоко мне антипатичен, и даже мысль, что этот сухопарый старик причастен к рождению моей красавицы-жены, меня отвращала.