Шарль Рамю - Великий страх в горах
Нет смысла сосать мундштук трубки и вдыхать в себя дым: когда его не видно, он словно и не существует. Их трубки погасли, и они спрятали их в карман. Они спрятали трубки, и слышен был только слабый шорох их шагов; кто-то что-то говорил, но слова, как и трубки, лишены вкуса, если их нельзя увидеть. В конце концов, мужчины замолчали; поэтому они сразу услышали реку, шум которой сначала был едва различим, а потом, за очередным поворотом, обрушился на них всей своей мощью: они вошли в ущелье. Можно было кричать во все горло — никто бы не услышал. Можно было стрелять из ружья: звуку выстрела не было места среди гула и рокота; им казалось, что неведомая сила подхватила их под руки и понесла над землей. Они остановились. Потом увидели, как фонарь Старосты, который неизвестно кто непонятно как держал на неизвестно какой высоте от земли, приподнялся и описал в воздухе дугу. Фонарь как будто самостоятельно описал в воздухе два круга; полосы света наткнулись слева на частокол деревьев, а справа — на каменистый склон, тогда как впереди снова показалась тропа, по которой можно было пройти только по одному; люди выстроились в цепочку. Проход был проделан прямо в скале, пробит взрывом. Слева от вас — отвесная стена, так что грохот бьет вам прямо в челюсть, в одно ухо, в одну только половину лица. Потом стало совсем тихо, такая пустая тишина, что захотелось вернуться туда, где шумно: они спустились в котловину.
Они поднимаются, проваливаются вниз, снова поднимаются; путь до хижины — долгий путь, потому что сначала надо пройти все ущелье от начала и до конца. В обычное время подъем занимает четыре часа, а спуск — в обычное время — часа три, но начало мая — время не очень благоприятное, так что шли они гораздо дольше. А между тем ряды сосен, наконец, поредели, и в тонкой пыли дневного света, похожей на ту, что клубится вдоль дорог, стали видны их вершины. Из серого мрака выступили черные стволы, а наверху, над деревьями, обозначились просветы, похожие на окна с немытыми стеклами. Какое-то время мужчины шли, раздвигая перед собой последние завесы тьмы, а потом вышли из леса и вошли в свет, и их фонари превратились в бесполезные цветные точки; тогда они их погасили. Теперь надо было двигаться осторожно: тут еще лежал снег. Криттен шел впереди, помогая себе палкой с железным наконечником; сначала он прорывал ногой дыру, в которую проваливался по колено, потом делал шаг; остальные — гуськом — шли по следам Криттена. Так они продвигались вперед, медленно, толчками, маленькими скачками; пять точек, пять маленьких черных точек на белом. Они шли по снегу, шли по каменистым осыпям; перед ними и вокруг вырастали высокие стены, они, петляя, поднимались к этим стенам, а те спускались им навстречу и становились все круче, превращались в гладкие откосы, все более и более гладкие. Здесь уже не было деревьев; не было и травы: только серое и белое, серое и белое, ничего, кроме серого и белого. А люди там, наверху, казались совсем маленькими, становились все меньше и меньше, а серые склоны все росли и росли. Сначала темно-серые, потом розовые, обманчиво розовые, потому что этот цвет держится недолго. Горы были похожи на розовые цветы, но цвет этот обманчив, он быстро исчезает, потому что здесь нет цветов и никакой другой жизни. Место, куда они пришли, — плохое место, уродливое, страшное. Оно лежит над цветами, над жарой, над травой, над всем добрым и милым. Здесь не слышно птичьего пения, потому что здесь живут птицы, которые не умеют петь, а только кричат: снежная ворона, красноклювая галка; черные и серые птицы, которые могут здесь жить, но не могут петь; кроме них здесь нет никого и ничего, потому что это место находится над жизнью, над нормальной жизнью, над людьми; — тут слева от них встало солнце и осветило всех пятерых; а год здесь длится два месяца, самое большее — три.
Но сюда приходится подниматься ради того, чтобы прокормиться, здесь можно найти, чем прокормиться, и люди продолжали идти вверх, и солнце освещало их с левой стороны, а потом оно осветило их целиком. Их слепил снег, снежные поляны, через которые им приходилось идти; а в горах сходили лавины.
Они снова увидели реку: она срывалась с утесов, возвышавшихся прямо перед ними.
Они петляли, двигались вверх, петляя, упорно продвигались к вершине последнего препятствия; — поздним утром они, наконец, поднялись на плато: сначала над его краем показались их шляпы, потом головы, потом плечи, а потом перед ними раскинулось все пастбище. В глубине пастбища виднелся нависавший над ним ледник, окрашенный в великолепные цвета, как и вся долина; они оказались лицом к лицу с этой красотой, но не обратили на нее внимания: их интересовало другое.
Пралон только и сказал, обращаясь к свояку:
— Видишь, тут места хватит.
А Криттен ответил:
— Да, места хватит…
Потом они молча двинулись дальше; прошли между тонувшими в сугробах скалами, высокими, как дома. Они прошли между этими глыбами, словно по засыпанным снегом улицам, и оказались на каменной россыпи, миновав которую ступили на склон, покрытый похожей на войлок травой, влажной и пружинящей под тяжестью шагов, потому что снег тут растаял совсем недавно. Мужчины продолжили подъем и подошли к подножью скалы.
Там притаилась хижина. Поначалу ее нельзя было отличить от скалы, к которой она прислонилась, из которой вырастали балки ее односкатной крыши, прямо из утеса. Только подойдя ближе можно было заметить, что дверь соскочила с петель, а из стен выпали камни; но они не удивились: они были к этому готовы. Хорошенько все осмотрев, Криттен сел и стал записывать в свой блокнот какие-то цифры. Они открыли фляги, вытащили деревянные пробки, и пробки повисли на веревочках, которыми были привязаны к горлышку; они поели, передавая друг другу фляги, обошли пастбище; вернулись, выпили еще, поели; а потом Криттен ответил Старосте (все это время они продолжали свой разговор):
— Ладно, на таких условиях я согласен…
III
Итак, все уладилось, бумаги были подписаны; как только стало можно, наверх отправили бригаду рабочих, которые так бойко взялись за дело, что через две недели ремонт был закончен.
Затем наверх подняли тюфяки, которые положили на нары; благополучно втащили котел для варки сыра, что было уже совсем не так просто.
Оставалось нанять людей, которые должны были пасти стадо.
Старосту это, надо сказать, немного тревожило.
Желающие долго не объявлялись; а потом пришел Клу, и в душу Старосты закралось дурное предчувствие, дурное предчувствие, появившееся от того, что первым пришел Клу.
Клу покашливал, склонив голову на бок.
— Кажется, — говорил он, — насчет работы на пастбище надо обращаться к вам…
Он пристально смотрел на Старосту из-под полуопущенного века единственного глаза, из-под того века, которое еще могло ему служить, потому что второе навсегда замерло над пустой глазницей; у него был кривой нос и левая сторона лица была меньше правой; он стоял, засунув руки в карманы, наклонив голову на бок.
Он смотрел на Старосту своим единственным глазом, правым глазом; и невозможно было понять, смотрит он на вас, или нет.
Ему нельзя было доверять, и Староста оказался в трудном положении. Староста был в трудном положении, потому что, с одной стороны, ему до сих пор не удалось никого нанять, а с другой стороны, он предпочел бы не иметь дела с людьми такого сорта; с человеком, которого давно никто не нанимал; неизвестно, на что тот жил, он охотился без разрешения, рыбачил без разрешения, искал в горах разные растения, искал камни и, поговаривали, что и золото тоже; о нем еще много чего говорили, но шепотом и по секрету.
— Понимаешь, — говорил Староста, — все зависит от свояка; я ему передам…
— Мне, — говорил Клу, — будет удобно этим летом, потому что наверху мне будет недалеко до…
Был вечер субботы, начинало темнеть. Они были вдвоем. В который уж раз они вдвоем поднялись вверх по тропинке за деревней, пока Клу разговаривал со Старостой. Они поднялись по тропинке и повернули вместе с ней. Чуть дальше находилось местечко, куда они всегда приходили, чтобы посидеть, повернувшись спиной к закату. Там в живой изгороди была дыра; он нырял в нее первым, потом оборачивался и протягивал руку Викторин. Он брал ее за руку и говорил:
— Подбери юбку.
Она тоже пролезала, согнувшись; сначала с другой стороны изгороди показывалась ее головка, и он выпрямлялся, продолжая держать ее за руку; она делала еще шаг-другой, выходила на свет и поднимала к нему смуглое личико; черный локон, выбившийся из-под гребня, падал ей на лицо, щекотал кончик носа. Она выпрямлялась, заправляя прядь за ухо. Потом широко улыбалась ему, и ее зубки сверкали белой полоской на смуглом лице…
— Как скажете, — говорил Клу… Мне не к спеху, решайте, только дайте знать…
Позади них горел закат, позади них была изгородь, они садились на траву.