Юнни Халберг - Паводок
— Знаешь, что это? — Я показал на цыпленка.
— Как что? Курица, — пробормотал он.
— Настоящий деревенский цыпленок из Прованса. А знаешь, сколько он стоит?
— Да плевать я хотел, деревенский это цыпленок или городской.
— Гони двести пятьдесят крон, — сказал я.
— Где ты был сегодня ночью? У меня есть свидетели.
— Двести пятьдесят крон, — повторил я, наступая на него.
Стейн Уве попятился.
— Я всего лишь пытаюсь тебе помочь. — Он сплюнул на асфальт, быстро прошел к машине, сел за руль, захлопнул дверцу. — Завтра жди в гости. Тебе и дома покоя не будет.
Автомобиль рванул с места. Я только и успел дать пинка по заднему крылу. Выруливая со стоянки, Стейн Уве едва разминулся с машиной, которая заезжала на противоположный квадрат, нажал на клаксон и погрозил водителю.
Я подобрал цыпленка, сунул обратно в пакет. Нильс Оле опять стоял на крыльце и вроде как собирался что-то сказать.
— Чего зенки-то пялишь? Я же расплатился.
Я прямо воочию видел сливочный соус с красным перцем, тушеные овощи и запеченную в духовке картошку. Будто предвкушал вознаграждение под конец долгого и противного рабочего дня. За мостом мой путь лежал мимо дома Тросета; он построил его еще в середине шестидесятых. Мальчишкой я частенько забегал к нему и его жене, но в конце семидесятых что-то случилось, Тросет стал угрюмым, недоверчивым. А в восьмидесятые годы вовсе одичал и озлобился. Если я ехал мимо на велосипеде, он выскакивал на крыльцо и кричал, чтоб мы оставили его в покое. Потом он вбил себе в голову, будто я брал у него взаймы разные вещи, а назад не отдавал. К примеру, твердил, что как-то на Страстную пятницу одолжил мне пишущую машинку. На самом деле ничего подобного, хотя для Тросета это значения не имело. Раз в три месяца он заявлялся к нам и требовал вернуть машинку. Иногда я удирал от него в Мелхус, но частенько забывал про его визит и спохватывался, только когда он уже подходил к нашему дому, долговязый, тощий, в черных брезентовых штанах. Он стучал в дверь, ждал, когда кто-нибудь выйдет, и говорил: «Я насчет „Ундервуда“. Может, отдадите его наконец?» Бессмысленно спрашивать у него, на что бы мне пишущая машинка. Тросет стоял на крыльце, желтолицый, с гнилыми зубами, и надтреснутым голосом требовал свое. «Та-ак, стало быть, ты и на сей раз не желаешь поступить по совести?» — обычно говорил он нараспев, а если я повторял, что нет у меня никакой машинки, или предлагал зайти и поискать самому, он добавлял: «Нет уж. Выходит, надо обращаться в соответствующие инстанции», — и ссутулясь, опустив руки, плелся восвояси. Проехав через мост, я заглянул в окошко Тросетовой кухни. Он сидел за столом, что-то прикручивал отверткой. Физиономия, склоненная над работой, белела в полумраке, словно обрывок холстины.
На подтопленном участке плавали среди камышей какие-то деревяшки да одинокая лысуха. Последний поворот — и я увидел Юнни. В моем дождевике он стоял на берегу, где большая сосна, возле скалы, и смотрел на вздувшуюся реку.
Я прислонил велосипед к сосне и окликнул его:
— Что стряслось?
Он с обреченным видом мотнул головой.
— Надеюсь, ты не валялся на ее постели?
Не поднимая глаз, Юнни смотрел на мыски своих стоптанных башмаков.
— Ты же знаешь, так делать нельзя. Она терпеть этого не может.
Он умоляюще взглянул на меня.
— Ладно, я поговорю с ней. — Я обнял его за плечи.
Всякий раз, когда я после моих выпивонов встречал Юнни, у меня щемило сердце и возникало предчувствие, будто что-то случится. Я не знал, что это будет. Просто предугадывал: для жизни он не годится, существует сам по себе, особняком, но все же не настолько самодостаточен, чтобы обходиться собственными силами.
Я вывел его на дорогу, взял велосипед и зашагал к машинному сараю, дому и скотному двору. Мы держим там девятнадцать коров и трех бычков. Коров я люблю, а вот курятник действует мне на нервы. С курами цацкается мамаша, торгует яйцами, но меня все это раздражает — и запах, и клетки, и паршивые пернатые твари, квохчущие среди вонищи. Терпеть не могу чистить за ними и кормить их. Обычно мамаше помогал Юнни. И отлично справлялся, пока одна из кур не подохла. Он пришел в отчаяние, увидев, как остальные расклевывают мертвую тушку.
На кухне мать хлопала дверцами буфета. Я остановился возле Нининой комнаты. Нина сидела у окна, с одной из своих книжек в мягкой обложке, и смотрела на вереницу электрических столбов, сбегающих по склону холма. Работал транзистор, но так тихо, что слов диктора было не разобрать. Как же все это знакомо! Долгие дождливые дни. За окном смотреть совершенно не на что, а она все равно вглядывалась в пропитанный сыростью воздух очередного свинцово-серого, дождливого дня. Нина листала свою зачитанную книжонку — «Человек из лесов». На обложке там изображен молодой парень: мускулистое тело, безволосая грудь, повязка на глазу, вскинутые вверх руки сжимают ружье, — а за спиной у него полыхает замок. Вот такими опусами зачитывалась Нина. Рыцарские романы, «Книга об исландцах» и всякие дешевые книжонки с высокоградусным драматизмом и роковыми страстями, — у нее в комнате целая стена ими уставлена, и все хотя бы раз внимательно прочитаны. Конечно, для девчонки-подростка развлечений на Мелё не больно-то много, но безостановочно читать, по-моему, явный перебор. Вдобавок везде одна и та же шарманка: какие-нибудь крепкие ребята, цыгане или бродяги, умыкали бедную крестьянскую дочку, которая от отца с матерью только и знала, что колотушки да брань, либо несчастную девицу благородного звания, причем и сами злодеи на поверку почти всегда оказывались бедолагами, которые в детстве хлебнули несправедливости и теперь в отместку обольщали грудастых чернокудрых красоток. Но говорить ей об этом без толку. Стоило мне пренебрежительно отозваться о «Деяниях тьмы» или «Палаче любви», как она с удвоенным рвением налегала на эту дребедень.
Нина отложила книжку и, по-прежнему глядя на столбы за окном, сунула в рот прядку светлых волос. Кончиком пальца провела по шраму от заячьей губы. Потом повернула створку окна и принялась рассматривать свое отражение. Лично мне без разницы, будь у нее хоть десять шрамов на губе или косые глаза, но сама Нина явно придавала этому огромное значение. Разговаривая с кем-нибудь и даже просто чувствуя чей-то взгляд, она обычно прикрывала шрам пальцем. Не могла успокоиться, сколько бы я ни твердил, что никто не обращает на шрам внимания, пока она не начинает его трогать. Вот и сейчас она опять изучала этот тонкий рубец, тянувшийся от верхней губы к носу, водила по нему пальцем, нажимала. Потом стала ковырять ногтем, пока шрам не покраснел.
Неожиданно она оттолкнула створку.
— Ты чего тут торчишь?
— Не ковыряй. До крови расцарапаешь, — сказал я.
Нина опять поднесла ноготь к шраму. Я прошел к себе, сбросил на пол белую рубашку, стянул вельветовые брюки, помял живот. Переоделся в чистое и, прихватив пакет, спустился вниз. Пахло обедом. На кухне за столом сидела Нина. Мать стояла у плиты, что-то помешивала в кастрюле.
— Я тут цыпленка принес. Отличного жирненького провансальского цыпленка.
— Нынче у нас тефтели, — бросила мать, продолжая орудовать ложкой.
Нина глянула на пакет.
— Жирный?
— Не слишком, — сказал я. — В самый раз.
Она сморщила нос.
— В самый раз? Как это?
Я было заикнулся, что цыпленка надо съесть сегодня или завтра, но мать отрезала:
— По вторникам у нас шведские тефтели.
Я не стал начинать сызнова. Сунул пакет в холодильник и, увидев его среди другой снеди, сразу смекнул, что ничего больше сделать не в силах. Придется затолкать подальше, а недели через две я его достану, погляжу на осклизлую тушку и отправлю в мусорное ведро.
Мамаша водрузила на стол кувшин с соком и покосилась на красную джинсовую куртку Нины. Я эту куртку никогда раньше не видел.
— Откуда она у тебя? — полюбопытствовала мамаша.
— Подарок, — буркнула Нина.
— От кого-то, кого я знаю?
— Нет, от кого-то, кого знаю я.
— Стало быть, от подружки?
— У Нины подружек нет, — заметил я.
— Везет тебе, от парней подарки получаешь, — хихикнула мать.
Нина молчала. Ждет следующего вопроса. Так и будут продолжать. У них это вроде игры, болезненной игры. Сил моих больше нету. И я решил смотаться в Хёугер.
Мать поставила на стол картошку.
— Сегодня утром я звонила на почту, — сказала она, выкладывая тефтели из кастрюли на блюдо.
— И что же? — спросил я.
— Мы опять без гроша.
— Я тут ни при чем.
— Да уж конечно.
— Не прикасался я к твоему счету.
— Он к счету не прикасался! — воскликнула мать.
— Ясное дело, — ехидно усмехнулась Нина.
Мать положила себе тефтелей и картошки. Как всегда, после нас.