Марек Хласко - Красивые, двадцатилетние
Тадеуш Конвицкий сказал: это не книга, это вестерн — и был прав. Мне никогда не удавалось понять, в чем беда польской литературы. Если рассуждать логически, мало у какого еще народа имеется столько оснований для создания хорошей литературы. У нас есть все: куча бед, политические убийства, вечная оккупация, доносительство, нищета, отчаяние, пьянство — что еще нужно, скажите на милость? В Израиле я жил среди последних подонков, но не встречал таких отчаявшихся, озверевших и несчастных людей, как в Польше. Главный мотив вестерна — маниакальное стремление вершить правосудие; его герой — одиночка, борющийся со злом и насилием. Неважно, что на эту тему написана масса чепухи; Джесси Джеймс, Эрп[5] и другие скорые на расправу молодчики — не писательская выдумка. У нас подобным героем мог бы быть, например, коммунист — человек, наводящий порядок в разоренной стране, где общество деморализовано бесконечными бедами; если б, конечно, commies[6] ставили перед собой такую задачу. Среди кучи макулатуры о commies, которую я прочитал, такие мне не встречались — если не считать Подгурского из «Пепла и алмаза» Ежи Анджеевского. Подгурский судит поляка, служившего капо в немецком лагере, — судит и проигрывает. Он еще человек; будь книга написана несколькими годами позже, он бы, вероятно, стал майором из шедевра Анджея Мандальяна. Или следователем Глеткиным из книги Кёстлера[7]. Но скорее всего Рубашовым, попадающим в руки Глеткина.
Что касается меня, я против commies ничего не имею. Пока они творят всякие свинства, а я могу об этом писать — все о'кей. Я просто свидетель на судебном процессе; суть дела меня не волнует, лишь бы разбирательство было интересным. Вот и все. Жизнь, которая мне дана, только сюжет; а уж как я его изложу — моя забота. Это для меня главное.
Написав такое, я спросил у одного своего приятеля, прав ли я, утверждая, что у нас, поляков, есть все необходимое для создания хорошей литературы. Он сказал: нет; он сказал, что поляки слишком устали; что им засорили мозги и они смирились с судьбой. Не понимаю: разве хирург имеет право ссылаться на усталость, когда привозят человека, которого нужно оперировать? Не знаю, не знаю. Помню, я стоял как-то с Павлом Херцем[8] в баре, жаловался на неприятности, на безденежье, на придирки редакторов. Херц посмотрел на меня укоризненно и сказал: «Если я вас правильно понял, вы хотите стать писателем. Это не доставит удовольствия ни вам, ни тем, кто вас будет читать. На что вы рассчитываете?» И отвернулся, пожав плечами; разговор был окончен.
Итак, я ушел с лесозаготовок и вернулся в Варшаву. Поступил грузчиком в «Метробудову»; через некоторое время перешел в отдел снабжения. Работа была — лучше не придумаешь; я просто ходил по городу, по разным конторам, с заявками на запчасти для автомобилей, а мне ставили штамп: «Запчастей не имеется». Потом я отправлялся в так называемый кооперативный сектор — в маленькие ремесленные артели. Единственная разница между государственным и кооперативным сектором заключалась в том, что в государственном ставили штамп «Запчастей не имеется», а в кооперативном — «Запчастей нет». Вот и все. После этого составлялся протокол о необходимости закупок, который подписывали завотделом снабжения, председатель месткома и секретарь партбюро, а также водитель вышедшей из строя машины и завмастерскими. Потом я брал бутылку водки и ехал на другую базу к знакомому кладовщику, который давал мне нужную запчасть. Эту запчасть я сдавал в комиссионный на Хмельной; мой напарник приходил туда через час и ее покупал; потом мы обмывали удачную сделку. Эту систему я изобрел сам: тогда я научился мыслить в категориях драмы.
Однажды на базу пришла какая-то бабища, и меня вызвали к директору.
— Ты член партии?
— Нет.
— Член Общества польско-советской дружбы?
— Нет.
— Член профсоюза?
— Нет.
— Будешь рабочим корреспондентом.
Бабища оказалась из «Трибуны люду». У «Трибуны люду» были так называемые корреспонденты на местах, которые писали о трудностях и достижениях своих предприятий. И я стал писать о том, что не хватает запчастей, что машины чересчур долго простаивают, поскольку мало бензонасосов, да и те ручные, а не автоматические, и о всяких подобных вещах. Однажды меня вызвали в редакцию и премировали романом Анатолия Рыбакова «Водители». Этой книги я никогда не забуду.
«Водители» были первым прочитанным мною соцреалистическим произведением; должен признаться, что книжка меня ошеломила. Так и я могу, сказал я себе. И пошло…
Из «Метробудовы» меня выгнали. Работу я найти не мог: водителей было слишком много, а машин — слишком мало. «Трибуна люду» пристроила меня в Варшавский потребительский кооператив; когда я сообразил, что стал осведомителем, было уже поздно.
Работа в ВПК была тяжелая; автобаза находилась на Соколовской, а я жил на Маримонте. В четыре утра полагалось уже быть на месте; почти каждый день я вставал в два и топал через Повонзки[9]. Шел и на ходу спал; оказывается, это возможно. Потом начиналась каторга: мотор не желал заводиться и приходилось лезть под машину с паяльной лампой — горячая вода, которую грели для нас водители из ночной смены, помогала, как мертвому припарки. Потом пора было ехать на Зеленяк, там уже ждали огородники, приезжавшие из пригородов ночью — Варшаве требовались зелень и овощи к семи утра. Ездили мы всегда вчетвером: я с помощником, грузчик и сопровождающий. Расплачивался с огородниками — наличными — сопровождающий. Овощи были первого, второго и третьего сорта. Первый — самый дорогой; сопровождающий выписывал квитанцию на первый сорт, а платил за третий. У мужика не было выбора; между нашими сопровождающими и ребятами из Городской розничной торговли существовал на этот счет уговор. Если огородник отказывался продавать свой товар, никто другой его не покупал — приходилось возвращаться домой и выбрасывать овощи. Уговор свято соблюдали как наши из ВПК так и партнеры из ГРТ; нарушение было чревато, как пишут в газетах, «поножовщиной». Очень точное определение.
Так нам удавалось немного подзаработать; когда мы возвращались около семи на базу, там нас уже поджидали милиционеры и проверяли, не пьян ли кто, — искали, к чему бы придраться. Занятие бессмысленное: шофер ВПК «не имел права» быть трезвым. Во избежание неприятностей покупалась бутылка водки и вручалась бдительным стражам порядка. Так поступали мы, водители с Зеленяка. Водители с Зомбковской или из «Монополя» выкручивались своими способами. Красть водку было хлопотно: разбил бутылку — предъяви горлышко с залитой сургучом головкой и приложи протокол о списании; на это жаль было тратить время. Поэтому мы просто брали большой шприц с иглой для внутримышечных уколов, из каждой бутылки вытягивали по сто граммов, а взамен доливали воду.
С Зеленяка меня перевели на бойню. На бойне воровать было гораздо труднее; но воровали и там. После того, как порожняя машина взвешивалась и завскладом записывал вес, мы кружным путем ехали в цех. По дороге я останавливался и говорил помощнику: «Здишек, спускай вес». Помощник залезал под машину и открывал кран радиатора; грузовик становился легче на двадцать кило; разница — в виде мяса — шла нам. Потом, прямо за воротами бойни, в радиатор снова заливалась вода. В конце концов начальство сообразило, в чем дело; тогда мы стали сливать бензин. Куда «сплавлялось» мясо — те самые двадцать килограммов, — останется моей тайной.
Проклятьем для нас — водителей из ВПК — были так называемые картофельные рейды. Картошку вывозили из деревень; но налево сбывать ее было некому. Мы, варшавская шоферня, и тут не оплошали. «На картошку» отправлялись колонной в десять-пятнадцать грузовиков; машины получше тащили «слабаков» на буксире; счетчик отщелкивал километры, а бензин потом продавался таксистам-частникам. Мне тогда было восемнадцать лет; сегодня я об этом пишу без стыда. Пусть будет стыдно тем, кто меня вынудил заниматься такими делами. Работая по четырнадцать часов в день, включая праздники и воскресенья, я получал около семисот злотых в месяц. Квартиры у меня не было; я жил в коридоре. Первый костюм приобрел в двадцать два года. Сейчас мне даже костюм не нужен; все равно некуда ходить.
Сила commies — в примитивности их идеологии; любой немецкий рабочий подсчитал бы, насколько возрастут его доходы, если состояние Тиссенов или Круппов будет национализировано. Сила commies — в несуразности самой системы. Если б я сказал немецкому рабочему, что, вкалывая по четыреста двадцать часов в месяц, мог на свою зарплату купить пару скверных ботинок, он бы просто пожал плечами. А скажи я помощнику: «Здишек, немецкий шофер может за год скопить на машину; за месячную зарплату — купить четыре костюма; может провести отпуск в Италии», — схлопотал бы здоровую затрещину. Немецкие журналисты постоянно напоминали мне: «Не забывайте: они первые поднялись в космос». Я не инженер, но мне кажется, что об успехах в технике можно говорить, только зная, сколь велики затраты. Если ценою тысячи деревьев производится тысяча зубочисток, к этому нельзя относиться серьезно. Кеннеди или Джонсон вынуждены выбивать из конгресса каждый цент на космическую программу; американскому народу цифры затрат известны из прессы и телепередач; американцам не один год показывали по телевизору, как их ракеты падают на третьей минуте полета. Не знаю, скольких людей замучили и погубили, прежде чем Гагарин явил миру свое лицо; и сколько было неудачных попыток, тоже не знаю. И пока не узнаю, не смогу радоваться успехам наших раздражительных братьев.