Лоренс Даррел - Клеа
Праздные мысли брели, спотыкаясь, в моей голове, покуда я, омываемый со всех сторон ласковым чувством одиночества, лежал на плоской скале над морем и ел апельсин; скоро одиночеству не будет места, скоро Город скомкает его, как ветошь; тяжеловесный синий сон об Александрии — вот она нежится, подобная некой древней рептилии, в отблесках света с озера: лазурь, фараонова бронза. Великие сенсуалисты прошлого, предавшие тела свои зеркалам, стихам, ленивым стайкам мальчиков и женщин, иголке в вену, трубке с опиумом, безжизненным, без вкуса и без страсти поцелуям. Бродя в мечтах без всякой цели по узким улочкам Александрии, я снова знал, что этот Город взял октаву не просто человеческой истории, но всей биологической шкалы наших страстей — от размалеванных экстазов Клеопатры (странно, почему должно было так случиться, что вино изобрели именно здесь, под Тапосирисом) до фанатизма Ипатии (увядшие виноградные листья, поцелуи мученицы). И гости со стороны: Рембо, послушник резкого стиля, ходил по тем же улицам, с поясом, набитым золотыми монетами. И прочие смуглолицые толкователи снов, и политики, и евнухи — словно стая птиц в чудесном оперении. Обуреваемый жалостью, желанием и страхом, я вновь увидел Город, раскинувшийся передо мной, населенный фигурами моих друзей и персонажей. Я знал, что должен выдержать с ним еще одну очную ставку, на сей раз и впрямь последнюю.
И все-таки это был странный отъезд, полный маленьких непредвиденных казусов: посланником, например, оказался горбун в серебристом шелковом костюме, с цветком в петлице и с надушенным платочком в рукаве! А еще мы оказались вдруг в самом центре жизни крохотной греческой деревушки, которая вот уже не первый год тактично игнорировала самый факт нашего существования, если не считать спорадических подарков в виде рыбы, или вина, или крашеных яиц; Афина приносила их завернутыми в большую красную шаль. Она тоже восприняла наш отъезд как личную трагедию, поочередно оплакав каждое место нашего немногочисленного багажа. «Все равно просто так вам отсюда не уехать, — после каждого заряда слез, растекавшегося веером по морщинистой старой маске. — Деревня вас просто так не отпустит». Нас намеревались пригласить на прощальный банкет в нашу честь!
Что же касается девочки — я заранее обрядил ее путешествие (как, в общем-то , и всю ее новую жизнь) в костюмы из волшебной сказки. И от бесчисленных повторов сюжет ничуть не утратил свежести. Она сидела тихо-тихо, глядела на портрет и, затаив дыхание, слушала. Она была готова к переменам, более того, ей уже самой не терпелось занять место в яркой веренице нарисованных мной — специально для нее — персонажей. Она, как губка, впитывала смешанные мною почти наугад краски причудливого мира, к которому сама принадлежала по праву рождения и в который должна была вот-вот вернуться, — в мир, населенный призраками отца, Черного Принца, Черного Корсара и приемной матери, Королевы смуглой и царственной…
«Она похожа на карточную даму?»
«Да. На даму пик».
«А зовут ее Жюстин?»
«Зовут ее Жюстин».
«Она курит на портрете. Она будет любить меня больше, чем отец, или меньше?»
«Они оба станут тебя любить».
Иначе нежели чем через посредство мифа или, скажем, аллегории, сей по-детски неуверенной в себе поэтической традиции, ей бы этого всего и не объяснить. Я вызубрил с ней наизусть волшебную карту Египта с расставленными там и сям (и увеличенными до размеров богов — или волхвов, по меньшей мере) портретами членов семьи, магических ее, так сказать, предков. Но, в конце-то концов, разве жизнь сама по себе не есть некая волшебная сказка, которую мы с возрастом перестаем воспринимать как таковую? Неважно. Она заранее пьянела от образа отца.
«Ага, я все поняла». С легким кивком и со вздохом она укладывала аккуратно раскрашенные картинки в потаенную шкатулку памяти — до завтра. О Мелиссе, о своей мертвой матери, она говорила реже, а если говорила, то я отвечал ей все в той же сказочной манере; но она уже успела закатиться, бледная эта звезда, за горизонт, в стылое царство смерти, освободив сцену для других — для прочих карточных персонажей, для тех, кто жив.
Девочка бросила в море мандарин и принялась следить, как он опускается, мягко скользя под водой, на песчаное дно грота. Он лежал на дне, оранжевый язычок пламени, колеблемый невидимой круговертью подводных течений.
«Смотри теперь, как я его достану».
«Может, не стоит, море совсем еще ледяное, ты же умрешь от холода».
«Да нет. Сегодня тепло. Смотри».
Плавала она не хуже выдры, маленький такой симпатичный выдреныш. Я сидел на плоском, нагретом солнцем камне и узнавал в лишенных страха глазах девочки точно такие же, с чуть приподнятыми к вискам уголками глаза Мелиссы; а иногда невзначай, как будто случайная соринка попала, темный многозначительный взгляд (умоляющий, неуверенный) ее отца, Нессима. Я вспомнил голос Клеа, она сказал когда-то давно, в другой жизни: «Запомни, если девочка не любит танцевать и плавать, из нее никогда не выйдет ничего путного в постели». Я улыбнулся и подумал: «А что, если и вправду так?» — глядя, как ловко повернулось под водой ее гладкое тельце и плавным, законченным движением, тюленьей уверенной повадкой скользнуло ко дну, оттолкнувшись от неба большими пальцами ног. И маленькая, белеющая из-под воды полоска между ног. Она подхватила изящным движением мандарин и пошла по спирали вверх, зажав добычу в зубах.
«А теперь беги домой и вытрись насухо».
«Да мне не холодно».
«Делай, что тебе говорят. Ну! Мигом!»
«А тот человек с горбом?»
«Он уехал».
Неожиданное появление Мнемджяна разом встревожило и взбудоражило ее — известия от Нессима привез именно он. Он вышагивал по галечнику вдоль берега — с миной гротескного испуга на лице, — покачиваясь, балансируя, словно привязал к ногам даже не ходули, а пару штопоров. Мне кажется, он хотел показать нам, что его нога приучена едва ли не с рожденья к дымчатой шероховатости изысканных столичных тротуаров. Он был физически не приспособлен к terra firma.[2] Он излучал — в буквальном смысле слова — природную тонкость склада. Одет он был в сногсшибательный серебряного цвета костюм, при запонках, при жемчужной булавке в галстуке и при перстнях с каменьями чуть не на каждом пальце. Одна лишь улыбка, детская его улыбка, да строго приученный к месту завиток волос на лбу остались прежними.
«Я женился на вдове Халиля. И теперь, дорогой мой друг, я самый богатый цирюльник во всем Египте».
Он выпалил все это единым духом, налегая грудью на тросточку с серебряным набалдашником, — к тросточке он явно не привык. Его фиолетовый глаз окинул медленным, едва ли не надменным взглядом наш, скажем так, убогий домик; от предложенного стула он отказался, оберегая отутюженную складку на невообразимых своих панталонах. «Трудновато, должно быть, тебе здесь живется, а? Не то чтобы luxe[3], а, Дарли? — Короткий вздох и тут же следом: — Но, впрочем, ты же скоро вернешься к нам. — Неопределенный — тросточкою — жест, имеющий означать грядущее гостеприимство Города. — Увы, я не могу у тебя погостить. Я, видишь ли, возвращаюсь, времени мало. И к тебе заехал только из дружеских чувств к Хознани». Фамилию Нессима он произнес с этакой небрежной ленцой, словно речь шла о человеке, как минимум равном ему по статусу; поймав глазом мою невольную улыбку, он все ж таки хихикнул, прежде чем снова впасть в серьезность. «Впрочем, у меня действительно очень мало времени». — Он сбил щелчком пылинку с рукава.
В чем, в чем, а в этом сомневаться не приходилось. Смирнский пакетбот заходил сюда только для того, чтобы выгрузить почту да случайный попутный груз — пару ящиков макарон, мешок купороса, насос. Островитянам не слишком много надо. Я проводил его обратно до деревни через оливковые рощи — мы шли и говорили по дороге. Мнемджян тащился все той же черепашьей походкой. Но я был этому рад, у меня появилось время задать ему полдюжины вопросов и получить хотя бы отдаленное представление о том, что ожидало меня по возвращении в Город: изменение диспозиций, непредвиденные обстоятельства.
«Многое переменилось с тех пор, как началась война Доктор Бальтазар болел, сильно болел. А о палестинском заговоре Хознани ты знаешь? Как их накрыли? Египтяне пытаются что могут конфисковать. У них уже много чего отобрали. Да-да, они теперь совсем бедные, и ведь от них еще таки не отстали. Она сидит в Карм Абу Гирге под домашним арестом. Ее уже лет сто никто не видел. А он по специальному разрешению работает в доках водителем „скорой помощи“, два раза в неделю. Очень опасная работа. Такой был недавно налет, он без глаза остался, и еще ему оторвало палец».
«Нессим?» — вскинулся я. Мнемджян с важным видом кивнул. Новый, неожиданный образ друга ударил меня, как пуля. «Господи Боже мой», — сказал я, и карлик кивнул еще раз, словно бы присягой подтверждая строгую достоверность информации. «Не повезло ему, — поджав губы. — Война, Дарли, война». Затем внезапно в голову ему пришла другая, счастливая мысль; он снова улыбнулся своей детской улыбкой — так искренне в Леванте радуются только ценностям простым, материальным. Он взял меня под руку: «Но, знаешь ли, война — еще и бизнес, и хороший бизнес. Мои парикмахерские стригут теперь армейскую щетину день и ночь. Три салона, двадцать мастеров! Высший класс, ну, да ты сам увидишь. А Помбаль говорит, это он шутит так: „Теперь ты бреешь мертвых, пока они еще живы“». Он рассмеялся манерно и почти беззвучно.