Артур Миллер - Голая правда
Лена понимала его, что было нетрудно, потому что сама была такой же. «Мы - учредители общества неприсоединившихся», - обронила она как-то раз, когда они прибирались после очередной вечеринки. В те времена - им тогда было около тридцати - гости собирались в их гостиной на Бруклин-Хайтс каждые выходные. Люди просто возникали в дверях, и им радостно предлагали курить сигареты, от которых Лена отрезала фильтры, плюхаться на ковер или на потертый диван, разваливаться в креслах, пить вино (которое они сами же приносили) и вести бесконечные разговоры о новой пьесе или фильме, или романе, или стихотворении, ну и, конечно, возмущаться и негодовать. А поводов для возмущения хватало: жуткий стиль Эйзенхауэра, составление черных списков писателей на радио и в Голливуде, невесть откуда взявшаяся неприязнь черных к их традиционным союзникам евреям, запрет Госдепа выдавать заграничные паспорта «радикально настроенным элементом», озадачивающий иррациональный вакуум, в который погружалась страна по мере того, как нео-консерваторы самозабвенно вытравляли память предыдущих тридцати лет с их Депрессией и Новым Курсом, ну и, конечно, превращение нацистского военного противника в едва ли не защитника от недавних соратников - русских. Для многих вечеринки у Зорнов были глотком свежего воздуха - люди выходили в ночь парами (только что образовавшимися) или поодиночке, ощущая себя, пусть на короткий миг, героическим меньшинством в стране, где игнорирование мировой революции почиталось благом, «делать деньги» становилось все легче и легче, психоаналитики признавались непререкаемыми авторитетами, а неангажированность (иначе говоря, социальное равнодушие) объявлялась главной добродетелью.
В один прекрасный день Лена, не уверенная ни в чем, кроме собственной потерянности, проанализировав сложившееся положение, поняла, что она, как и сочиняемые им фразы, больше не его , а их совместная жизнь превратилась в то же, во что, по словам Клемента, превратилось его творчество: в имитацию. Они продолжали жить вместе, теперь в доме из песчаника на Манхэттене, подаренном им неким гомосексуалистом, наследником сталелитейного состояния, возомнившим, что Клемент - второй Китс. Но последнее время почти всегда спали отдельно: Клемент - на третьем, а Лена - на первом этаже. Этот дом был всего лишь самым дорогостоящим из многочисленных даров, которыми их засыпали: пальто из верблюжей шерсти отдал Клементу знакомый врач, потому что ему потребовалось новое, на размер больше; летний домик (вместе с прилагавшимся к нему подержанным, но вполне исправным «бьюиком») на Кейп-Коде, которым они пользовались из года в год, достался имот друзей, каждое лето уезжавших в Европу. Иногда это были просто дары судьбы. Возвращаясь откуда-то поздно вечером, Клемент в темноте поддал ботинком что-то металлическое - как выяснилось, консервную банку с анчоусами. Уже дома он обнаружил, что для того, чтобы ее открыть, нужен специальный ключ, и убрал банку в шкаф. Месяц спустя в совершенно другой части города он снова поддал ногой какую-то железку, оказавшуюся тем самым ключом. Они с Леной, оба страстные любители анчоусов, распечатали пачку крекеров и за один присест уплели всю банку целиком.
Они до сих пор иногда хохотали вместе, но в основном делили глухую боль, которую ни один из них не имел сил осмыслить, хотя оба чувствовали, что мешают друг другу. «У нас все не по-настоящему - даже развод», - однажды заметила Лена, и он рассмеялся и согласился, и при этом они как ни в чем не бывало продолжали жить бок о бок, ничего не меняя, разве что она сделала себе короткую стрижку, расставшись с длинными волнистыми волосами, и устроилась на работу в детскую психологическую консультацию. Сами они так и не решились завести ребенка, но она хорошо чувствовала детей, и он не бес тревоги наблюдал за тем, что работа приносит ей радость. Во всяком случае, на какое-то время она, похоже, воспряла духом, поверила в себя - а это было опасно, ему не хотелось оставаться позади. Однако меньше чем через год она уволилась, объявив, что неспособна каждый день ездить в одно и то же место. Этот поступок знаменовал собой возвращение прежней сумасшедшей мечтательной Лены, и, несмотря на переживания меркантильного характера, он испытал облегчение. А денег действительно не хватало, и он ничего не мог с этим поделать, поскольку доходы от продаж его книг упали почти до нуля. Что касается секса, то Лене и в прежние-то времена это не слишком было нужно. Постепенно все свелось к ее четырем-пяти вымученным уступкам в год. Его любовные похождения, о которых она догадывалась, но дознания устраивать избегала, освобождали ее от докучливой необходимости поддерживать себя в форме. Он даже изобрел особую теорию, согласно которой мужчина вынужден куда-то идти со своей эрекцией, а женщине достаточно просто где-то быть. Большая разница. Но однажды, глядя правде в лицо, признался себе, что она просто слишком несчастна, чтобы безмятежно наслаждаться сексом, и дело тут в ее семье.
И вот сидя как-то раз с трубкой в зубах на шатком крыльце их бесплатного летнего домика, он увидел одинокую девушку, в глубокой задумчивости бредущую вдоль кромки океана. Солнце вспыхивало у нее на бедрах, и его посетило странное видение: будто он раздевает ее и пишет на ее теле. Его душа встрепенулась. Давно уже он и не подозревал, что способен на такую бурю эмоций. Он пишет на обнаженном женском теле - этот образ был таким же здоровым и безгрешным, как свежий батон хлеба.
Не исключено, что он так и не решился бы дать объявление, если бы не Ленин нервный срыв. Он читал Мелвилла в своем кабинете на третьем этаже, пытаясь очистить сознание, и тут снизу донесся истошный вопль. Вбежав в гостиную, он увидел, что Лена сидит на диване, сотрясаясь от собственного душераздирающего крика. Он обнял ее за плечи и не отпускал, пока она не обессилила. Разговаривать было не о чем - все и так было ясно: она погибала от чудовищной неудовлетворенности жизнью, постоянной нехватки денег и его патологической неспособности исполнять роль главы семьи. Он держал ее за руку, избегая смотреть в ее перекошенное, опустошенное лицо.
В конце концов она затихла. Он принес ей воды. Они молча сидели бок о бок на диване. Надеяться было не на что. Она вытащила сигарету из пачки «Честерфилда», лежавшей на журнальном столике, отковырнула ногтем фильтр, откинулась на спинку дивана и демонстративно затянулась, хотя доктор Зальц уже дважды серьезно предупреждал ее о возможных последствиях. У нее роман с «Честерфилдом», подумал Клемент.
- Хочу попробовать написать что-нибудь автобиографическое, - сказал он таким тоном, словно это сулило немалую выгоду.
- Моя мама… - начала она и снова замолкла, уставясь перед собой.
- Что?
Это невразумительное упоминание матери напомнило ему тот вечер, когда Лена впервые заговорила о своем чувстве вины перед ней. Они сидели в Лениной комнате у окна с видом на университетский кампус: роскошные деревья окаймляли живописную улицу, по которой лениво слонялись бездельничающие студенты. Воздух был полон глубочайшего покоя, отделявшего их от реального мира, в то время как там, в Коннектикуте, сказала Лена, мать вынуждена каждое утро вставать в пять, чтобы на первом трамвае тащиться на работу в прачечную. Ты вообще можешь себе это представить! Благородная Криста Ванецкая утюжит чужие рубашки ради того, чтобы ежемесячно высылать дочери двадцать долларов на жилье и питание, дабы та - кстати, в отличие от большинства студентов - могла не работать. Лена вынуждена была закрыть на это глаза и выбросить из головы мысли о собственном ничтожестве. Чтобы осчастливить мать, от нее требовалось только одно: состояться! Успех - скажем, должность штатного психолога в городском агентстве - искупил бы все!
В тот вечер на Лене был белый свитер из ангоры. «В этом свитере, да еще при этом безумном свете ты похожа на привидение», - сказал Клемент. Взявшись за руки, они вышли прогуляться по извилистым дорожкам, пересеченным черными, почти твердыми на вид тенями. Луна той безветренной ночью была какой-то особенно яркой и пугающе близкой. «Она сегодня как будто ближе, чем обычно», - сказал он, щурясь от слепящего блеска. Он любил поэзию точного знания, но уж очень математически выведенной была представшая перед ним картина. В этом удивительном сиянии его скулы и подбородок выглядели особенно мужественно. Они с Леной были в точности одного роста. Она и раньше знала, что он от нее без ума, но, оказываясь с ним наедине, чувствовала к тому же его желание. Вдруг он потянул ее в кусты и бережно уложил на траву. Они поцеловались, он ласкал ее груди, а потом лег сверху и попытался раздвинуть ей ноги. Она ощутила его эрекцию и сжалась от смущения и страха. «Клемент, я не могу», - прошептала она и виновато поцеловала его. Она и так позволила ему слишком много, больше, чем кому бы то ни было еще, и предпочла бы, чтобы он поскорее забыл о ее щедрости.