Владимир Корнилов - Демобилизация
— Чего ж лопоухий не звонит? И твоего кассира нет, — повернулся к штатскому.
— Кассир без бати не вернется, — сказал истопник. — Батя хитрюга. Запретил рано привозить.
— Тебя не спрашивают, — отрезал лейтенант.
Было семнадцатое число, так называемый День Пехоты, специально созданный для чрезвычайных происшествий. В такие дни тоска с самого утра грызла офицеров. Над штабными бумагами, конспектами уставов, над секретными схемами и включенными приборами витал синий дух пьянства, и Ращупкин, борясь со всем младшим и старшим офицерством, а заодно и с самим собой, сколько возможно задерживал доставку жалования. К тому же нынче, семнадцатого февраля 1954 года, в одном из финских домиков ожидался нешуточный выпивон ввиду увольнения из рядов Вооруженных Сил старшего техника-лейтенанта Новосельнова Григория Степановича.
Утром, уезжая с начфином в штаб армии, подполковник крепко пожал Гришке руку и попросил держать себя в рамках.
— Слушаюсь, — кивнул нахлобученной шляпой Новосельнов в присутствии маленького круглолицего начфина. Начфин понимающе усмехнулся. Он не верил, что обойдется без солидных проводов.
— Впрочем, я вас еще увижу, — со значением добавил подполковник.
И вот солнце выкатилось на самую верхотуру неба, офицеры вот-вот должны были повалить с объектов, а аккуратный, кругленький, смешливый, пьющий только чужую водку начфин все не появлялся.
— Может, приедешь завтра? — спросил Курчев. Он понимал, что чувствует Гришка. Последние часы всегда самые тяжелые. В лагерях, говорят, люди иногда напоследок с ума сходили или даже устраивали побеги. А для Гришки армия была ничем не легче лагеря. Даже тяжелей. Амнистии из нее не было.
— Подожду, — с напускной лихостью сказал Гришка, но Курчев знал, что тот отчаянно боится. Оттого и выпил с утра.
— Отвальную справлять будете? — спросил дневальный Черенков.
— Отолью тебе полстакана, — явно заминая вопрос о большом выпивоне, отмахнулся Новосельнов.
— За печкой следи, — бросил через плечо Курчев и насмешливо поглядел на штатского.
Гришка всё-таки держался молодцом. «Меня бы, как эпилептика, трясло», — подумал Курчев, который даже во сне мечтал вырваться на гражданку. Но из этих чёртовых полков отпускали пока только ногами вперед. Гришка был первым, но сколько ж ему пришлось поработать!
3
Старшему лейтенанту Новосельнову стукнуло тридцать восемь лет, но выглядел он на все пятьдесят. Два срочной, четыре года войны, водка, женщины, пять лет послевоенной гражданки, за которые он успел трижды, правда без отсидки, побывать под следствием, и снова четыре года послевоенной армии здорово потрудились над его лицом и телом. Он обморщинел, пожелтел, как старая бумага, и обрюзг, как много рожавшая женщина. Волосы у него с висков поредели, а сверху вовсе вытерлись, ресницы тоже выпали, и красные, опухшие от пьянства глаза постоянно слезились. Зубы он почти растерял, а мосты вставлять не торопился, надеясь, что с голыми челюстями отпустят скорей.
До прошлого сентября Гришка вел себя в полку смирно, стараясь побольше спать, потише пить и вообще меньше мозолить глаза командованию. Одно время он даже пристрастился к чтению, выискивая и читая молодым офицерам абзацы, а то и целые страницы, посвященные хозяйственным хищениям. Особенно приглянулся Гришке Толстой, не больно жаловавший армейских чиновников.
Экономические темы были любимым Гришкиным коньком, а в финском доме, где он жил вместе с Курчевым и еще семью холостяками, слушателей хватало. Гришка ходил у офицеров в двух ипостасях — отцом родным и шутом гороховым. Хохот стоял в этом домике до полуночи, к неудовольствию парторга роты охраны Волхова, трезвенника и сквалыги, который сам себе стирал исподнее и, несмотря на запрещение Ращупкина, в целях экономии заправлялся из солдатского котла.
Но в сентябре, когда вышел указ гнать из армии всякую немощь и вообще необразованных офицеров, Гришка воспрянул, оставил книги и стал пить в открытую. Сбрасывая с себя шинель, а то и брюки, он, если день выдавался не слишком студёным, ложился в канаву на оскорбление офицеров и потеху солдат. Курчев, со жгучим интересом и мальчишечьей жалостью следя за Гришкой, чувствовал, что тот заходит чересчур далеко. Даже если не вмешается трибунал, Гришка наверняка сопьется.
— Не было такого, чтобы кто-нибудь косил психа и не свихнулся, пытался он унять старшего лейтенанта.
— Был один. Революционер Камо. Знаешь чего в камере жрал? — отмахивался Гришка.
Но с увольнением в запас дело шло плохо. Всеобщая офицерская демобилизация, как эпидемия охватившая Вооруженные Силы, никак не прилипала к полкам этой армии. И когда из других частей, несмотря на просьбы и рыдания, списывали почти поголовно, в этих держали, хоть на голове ходи.
На корпусном офицерском сборе командарм пачками называл провинившихся, и они стояли два часа навытяжку, как балясинки без перил, вызывая смех и сочувствие зала. Самый невинный из поднятых, надравшись, то ли в присутствии иностранной делегации, то ли заместителей Предсовмина, блевал в Большом театре с верхнего яруса в партер. Другой, назначенный старшим в рейс, напился и напоил шофера, после чего их трехтонка столкнулась с другой, причем шофер погиб, четверо солдат в кузове разбились насмерть, а лейтенант даже не поцарапался и теперь стоял посреди зала с усталой и злобной ухмылкой. Нельзя было ничего доказать. Водитель мог пить на свои. Поэтому трибунал заменили гауптвахтой, но поскольку в ту осень на гарнизонной губе вроде бы сидел сам Берия, то лейтенанта в Москву даже не возили, и он загорал пятнадцать суток на собственной койке.
Были и другие прегрешения. Кто-то наградил сестру командира полка и еще одну родственницу (по-видимому, саму командиршу) нехорошей болезнью. Кто-то уехал на Кавказ и провел там лишних четыре месяца, включая бархатный сезон, причем в денежной ведомости за него лично расписывался начфин на основании специально составленной нотариальной доверенности. О пьяных дебошах командующий говорил абстрактно и вскользь, иначе пришлось бы поставить по стойке «смирно» треть зала и задержать сбор по крайней мере на неделю.
Но о Гришке ничего сказано не было. Ращупкин, который не собирался похоронить себя средь подмосковных лесов, сора из избы не вытаскивал. Вернувшись вскоре после сентябрьского указа из отпуска, он тут же вызвал Гришку.
— Бросьте пить, Новосельнов, и я вас уволю, — спокойно сказал подполковник.
Гришка неторопливо почесал затылок и показал огрызки зубов. Разговаривать ему не хотелось, а словам он не верил.
Но молодой Ращупкин, который в тридцать два года командовал особым полком (по штатному расписанию — должность генерал-майора), не любил задерживаться на полдороге. Рядом с поплавком Академии Фрунзе он твердо решил привинтить второй, генштабовский, и Гришка был для него вроде парализованной тещи. Полк должен быть чист, как канал ствола. Ни одного ареста, ни одного ЧП, ни, тем более, валяющегося в кальсонах на виду солдат и женщин офицера.
— Вот что, Григорий Степанович, — повторил Ращупкин. — Бросьте фокусы и, даю слово, уволю.
— Ну так как? — улыбнулся прошлой осенью красивый Ращупкин, и Гришка почувствовал себя перед молодым подполковником еще беспомощней, чем когда-то перед следователем.
— Эх, начальник, — вздохнул старший лейтенант, распустив живот и горбясь, как лагерник. И улыбка у Гришки была точь-в-точь, как у зэка.
Позапрошлый год и первые месяцы прошлого заключенных в этом поселке было раза в три больше, чем сейчас военных. Гришка нагляделся на этих бедняг, а кое с кем даже свел дружбу. Поселок и объекты — бункера и прочее — строили сообща стройбат МВД и лагерь. Гришка, который прибыл в полк в июле 52-го года в числе первых офицеров, сразу попал, как кур в ощип.
На его долю выпало принимать нестационарное электропитание, и эмведешники их стройбата, спаивая и, попеременно, то уговаривая, то запугивая, заставили Гришку забраковать три дизельных установки. Две из них были тут же с удивительной ловкостью списаны и проданы в соседний район, а третью списать сразу не удалось и ее отпускали то на ремонт дороги, то на пивзавод, то на молочную ферму, то еще куда-то — и от этих щедрот Гришке перепадало по бутылке или по две в день «сучка» и полные штаны страха.
Наконец, перед самой смертью Сталина в полк прибыл Ращупкин, который вытолкнул исполняющего его должность пьяницу и делягу начштаба в штаб и сам стал наводить порядок. То ли зная, то ли догадываясь, он погнал Гришку на два месяца в отпуск, а когда тот вернулся, Сталина уже отхоронили, лагерь по амнистии ликвидировали, да и стройбат был на последнем издыхании. Во всяком случае, его офицеры больше в полк носа не показывали. Ращупкин не терпел посторонних глаз.