Ирина Богатырева - Товарищ Анна (сборник)
Вальку поселили с Андреем, которого все звали просто Дроном, в 1159-ю комнату, когда второе место в ней освободилось так скандально, что скрыть это у коменданта не было возможности. Раньше с Дроном жил тихий, застенчивый Женя с третьего курса, но он свихнулся на лебедях. Он был настолько замкнут и неразговорчив, что мы плохо знали его; узнали же только тогда, когда было поздно. У него не было ни друзей, ни девушки, а последний год он подрабатывал дворником в зоопарке. Там-то с ним и случилась беда: однажды при нем одна молодая мамаша, налитая жизнью и женской сладостью, склонившись к упитанному карапузу, голосом сладким и певучим читала Пушкина, показывая на белых лебедей: «А сама-то величава, выступает будто пава, а как речи говорит, словно реченька журчит…» Малыш сосал чупа-чупс и тянул мамашу к паровозику. Они ушли, а в голове у Жени произошло замыкание.
Конечно, мы ничего не знали и не догадывались. Даже тогда, когда на стенах его комнаты стали появляться репродукции Врубеля с Царевной Лебедь. Смуглая красавица, рождаясь из пуха и белых перьев, как Афродита из пены, смотрела жестоко, прямо в сердце Жене, смотрела и манила куда-то в неведомый, сказочный мир. Цитаты из Пушкина, все про Царевну Лебедь, были распечатаны на университетском плоттере аршинными буквами и заняли самое почетное место комнаты: на потолке, над Жениной кроватью.
Мы смеялись над ним. Рисовали и подсовывали под дверь гибриды василиска и гарпии: из птичьего тела на перепончатых гусиных лапах, с женскими грудями восьмого размера вырастала змеиная шея с маленькой девичьей головкой в буклях. Женя не злился, не выскакивал в коридор, изрыгая проклятья, он носил все обиды в сердце и тихо, по-идиотски лелеял свою мечту. Он защитил курсовую по теме мифологических источников образа Царевны Лебедь у Пушкина. Ему автоматом поставили «отлично» за экзамен по литературе начала девятнадцатого века. А вечером того же дня его нашли выпавшим из окна своей комнаты.
В тот день он не пошел вместе с группой в пивную на углу от общаги праздновать конец сессии, а вернулся домой. Было поздно, на этаже никого. Пустой коридор навевал смертную тоску. Вставив ключ в замок, Женя почувствовал из-под двери сквозняк. Он удивился, но открыл ее, вошел и замер на пороге: окно было распахнуто настежь, за ним собирались молочные июньские сумерки, прохладные, пьянящие, томные, а на белом облупленном подоконнике сидела она, только что рожденная из пуха и перьев, смуглая, стройная, и смотрела немигающим птичьим взглядом прямо в душу остолбеневшего Жени. Под косой у нее сиял белым светом молодой, только что родившийся месяц.
– Я за тобой, – сказала она голосом спокойным, текучим, как холодный слюдяной ручей в темной чащобе. – Пойдешь со мной?
– Куда? – спросил Женя, и сердце его сжалось в предсмертной печали. – Пойду, – согласился потом быстро, будто опомнившись, будто вспомнив, что только ее он и ждал, и в голосе уже не было ни жизни, ни красок.
– Тогда идем. Ну же! Ну! Не бойся! Ведь ты хочешь? Ты этого хочешь? – Она смеялась, и тянула к нему руки, и манила, и смотрела немигающим взглядом прямо в душу.
Женю поминали всем этажом. Вспоминалось о нем мало, и даже не то чтобы хорошее, а все больше никакое. Дрон сумел выдать самый долгий монолог, который закончился мыслью, что Женьку задушила тоска по прекрасному. «Наш мир убог для тонких, остро чувствующих красоту душ. Жизнь становится для них похожей на дорогу по тонкому весеннему льду. Вот под еще одной такой душой лед не выдержал и проломился». Дрон не был бы Дроном, если бы не сказал чего-то такого, и все согласились с ним, ведь кто еще знал Женю, если не он.
Эту трагическую историю предшественника, додуманную всем этажом, Андрюха рассказал Вальке сразу, как только тот вселился, не успев еще распаковать вещи. Разумеется, ни Врубеля, ни Пушкина на стенах к тому моменту уже не осталось. Дрон с ленивым любопытством наблюдал за Валькой, ожидая хоть какой-то реакции на перспективу занять спальное место самоубийцы, но ничего не шевельнулось на дне ртутных Валькиных глаз. Вздохнув, Дрон перевернулся на живот и стал шерудить под кроватью палкой от швабры. Оттуда послышалось недовольное фырканье и плевки, потом выкатился серый шар, который Дрон ловко перехватил за шкирку и втащил к себе на кровать.
– А это наш третий сосед, знакомьтесь, – умильно сказал он, устанавливая крупного кота у себя на животе и принимаясь чесать ему шею с таким остервенением, будто надеялся получить электричество. – Зовут Борис, можно по-простому Борькой. А это – Валентин. Боря, ты ему в постель сразу не гадь, пусть сначала пообвыкнется. Добрая скотина, только невоспитанная, жратву тырить может, так что дальше холодильника не раскидывай.
– С улицы? – догадался Валька, глядя на шкодливую морду кота, притворно-томно закатившего глаза и издававшего тракторное гудение.
– А откуда еще! Лучшие кошки сейчас на улицах. Как и лучшие люди. Ты только гляди, чтоб он в дверь не шмыгнул, а то комендант с меня шкуру снимет и на ремни пустит.
Так они прожили втроем год, мирно, душа в душу. Дрон учился тогда на четвертом курсе. Старожилы рассказывали, что на первом он писал стихи, а когда абитура праздновала поступление, прямо на гулянке, экспромтом, выдал целую поэму, стилизованную под «Конька-Горбунка». Оттуда еще долго помнили одну строчку: старик отец, распределяя своих недорослей-сыновей учиться, отправлял старшего на финансовый, потому что умный, среднего на юридический, потому что хитрый, а младшему дураку сказал: «Ну а ты ни так ни сяк, тебе дорога на филфак».
Валька, поступив после армии, был Андрею ровесник, они легко нашли общий язык, хотя и нельзя было бы их назвать друзьями. Впрочем, неясно, мог ли Валька вообще быть кому-то другом: он был замкнут не хуже Жени, разве что с той только разницей, что Женя чурался людей, а Валька смотрел вроде бы даже открыто, но отвечал всегда односложно, так что становилось неясно, о чем с ним говорить. Мы быстро перестали присматриваться к нему, признав почти единодушно добрым, хоть и инертным малым. Он любил гитарные посиделки на лестничной клетке, сам пел неплохо, хорошо готовил из самых простых продуктов и любил это дело. Он был прост и непривередлив в быту, но мы видели, мы замечали и понимали, что внутри него сидит мечта о лучшей жизни. В общаге люди делятся на тех, кто терпит и сносит, и на тех, кто акклиматизируется и опрощается. Валька же относился к тем, кому не надо было акклиматизироваться, было видно, что он привык и к более плохим условиям, но не собирается прожить так всю жизнь. В нем жили сибаритство и честолюбие, скрытые за непритязательностью. Он до блеска чистил ботинки, гладил рубашки и даже джинсы, а с первого заработка купил себе такой оглушающий одеколон, что Дрон, прочихавшись, запретил пользоваться им в комнате.
С работой Вальке долго не везло. Сначала он подрабатывал где придется, даже дежурил на вахте у входа в общежитие, но ничего постоянного, а главное, достойного не находил. Андрей, видя его подавленность, говорил, утешая:
– Не торопись. Дай Москве к тебе приглядеться. Она привередливая тетя. Но если ты ей понравишься, деньги станут появляться из воздуха.
Сам Дрон хорошо зарабатывал, не выходя из собственной комнаты: он продавал по Интернету душевые кабины, которых не видел в глаза. Когда Валька, скрывая зависть, начинал язвить над таким непыльным заработком, Дрон искренне распалялся, расписывая, какие это прекрасные кабины и что он, просиживая ночами перед монитором, недаром получает свой хлеб, точнее, проценты с продаж.
– Это прекраснейшее изобретение, их можно везде ставить: хоть на даче, хоть в спальне. Компактные, удобные, эргономичные! – сыпались из него фразы собственных рекламных слоганов.
Валька, растянувшись на кровати, с удовольствием посмеивался.
– Давай тогда ее у нас в комнате поставим, – предлагал он, похрюкивая от своей идеи. – Раз она такая замечательная. Не будем мыться вместе со всеми. А когда горячую воду отключат, будем к нам людей пускать, деньгу зашибать. Круто?
– Круто, – отвечал Дрон мрачно, утыкаясь в монитор. – Только у тебя на нее денег не хватит.
После Нового года Валька, сменив множество мелких работ, попал в пекарню разносчиком пиццы и неожиданно задержался там. Скоро он стал помощником пекаря – пекаренком, как смеялись мы. От него теперь пахло теплым, кислым, домашним, а сам он, работая во вторую смену, являлся в общагу поздно и не высыпался.
Мы ждали, что он скоро бросит это дело, но он не уходил. Работа стала ему нравиться, нравилась даже усталость после смены, ночное гулкое метро, движение сонных пассажиров, удивительным образом попадающее в такт с той музыкой, что играла у него в наушниках, собственное одиночество на пустынных станциях, блестящие влажные ночи Москвы. Помимо денег работа давала ему гордое чувство, покровительственное презрение рабочего человека к Дрону и всем нам, интеллигентам. А осенью подарила знакомство с товарищем Анной.