Ирина Богатырева - Товарищ Анна (сборник)
– Вы коммунисты, да? – спросил наконец Валька. Анна поглядела на него протяжным взглядом.
– Нет, – ответила потом. – Мы – клуб мыслящей патриотической молодежи.
– А почему у вас все так… как у коммунистов?
– Потому что это исторический клуб. Реконструкторский. Ты же сам говорил, что ролевым движением в школе увлекался. Ну вот. А мы – реконструкторы. По двадцатому веку, по гражданской войне и революции. По первым годам советской власти тоже, но немного совсем.
Валька помнил этот разговор. Да, он сказал, что играл в школе в ролевые игры, был орком. И Анна тогда с неожиданной усмешкой ответила, что ходит в реконструкторский клуб. Валька представил себе звон доспехов, длиннополые, струящиеся платья эпохи барокко, чопорных девиц и жестокие пьянки после рыцарских побоищ. Но – никак не поблекшие знамена, не абажур с бахромой и не портреты Ленина, Маркса и Энгельса на стене.
– Странная у вас реконструкция, – ухмыльнулся Валька. – Что же сегодня было? Стачка какая-нибудь? Прием в партию? А роли у вас какие?
– Самая настоящая у нас реконструкция, – сказала Анна, и голос у нее снова стал ожесточаться, отдаляться, звенеть. – Ты не понимаешь: чтобы вжиться в эпоху, надо прочувствовать, чем люди тогда дышали. Чтобы сердце разгорелось, надо это все прочувствовать – унижение людей, несправедливость. Те люди все это чувствовали, как собственную боль, за всех людей страдали и болели. А что сейчас? – заговорила она опять с жаром, как на собрании. – Чем сейчас лучше, нежели было тогда? Все то же самое, люди не перестали жить в унижении, только сами этого не понимают. Все душевные силы, все лучшие порывы человека сводятся к тому, чтобы купить что-то, выжить как-то. Разве может мыслящий человек не возмутиться этой несправедливостью? Человек живет для большего, труд должен быть благородным занятием, воспетым, прекрасным, а у нас теперь все презирают трудящихся. Вот ты, – она даже обернулась к нему, – простой человек, из провинции, но и тебя, я по глазам вижу, не возмущает то, что ты печешь хлеб, а зарабатываешь в десять раз меньше, чем тот, кто ничего не делал никогда в жизни своими руками. Почему тебя это не возмущает? Потому что тебя приучили так думать, всех нас приучили. Приучили презирать гастарбайтеров, бояться, морщиться на всех этих дворников-таджиков, строителей из Молдовы, забитых киргизок, которые полы моют в супермаркетах. Да и русских презирать тоже – из провинции, из Подмосковья, простых работяг, которые сюда едут. Ведь они-то нас и обслуживают, они-то по-настоящему трудятся, и за гроши. Разве это не дискриминация? Разве это не то же самое, что было тогда?
Они уже ехали в метро, и Анна почти кричала, чтобы перекрыть шум. Людей в вагоне было мало, они смотрели снуло или дремали, на ее монолог никто не оборачивался. Валька все еще улыбался по привычке, хотя что-то задело его в словах Анны, только неясно, что именно. Его азиатское, вековое спокойствие, чувство непоколебимости мира, верности всех его законов, чувство невозможности и ненужности любых резких перемен было непросто свергнуть какими-либо пышными словами – инстинктом, духом своим Валька знал, что слова сгинут, люди сгинут, а мир останется и будет катить дальше, как река, где люди со своим внутренним бунтом только буруны на волне. Не это задело Вальку. Но он вдруг стал угадывать, что привлекло в нем Анну: его башкирские глаза, густые черные волосы, большие, натруженные, красные руки. Он вдруг понял – так же инстинктом, а не сознанием, как понимал почти все в жизни, – что она смотрела на него все эти дни в точности так же, как люди в подвале. Он был им любопытен как явление, как все те приезжие с нерусскими глазами и копной черных волос, которые заполонили их Москву, которых они не знали, боялись, но с которыми приходилось мириться. Из лучших, благороднейших чувств, какие только находили они в себе, пытались понять, изучить, вызвать в себе сочувствие к черной, молчаливой, трудящейся массе, из этих же чувств подобрала его Анна. И внутри Вальки что-то мстительно затаилось. Теперь он не мог бы просто все оставить: ему надо было добиться от Анны всего, на что только способно было ее благородство, всего до конца и даже больше.
Они попрощались, как обычно, она вышла на «Пролетарской», Валька поехал дальше.
6
Валькина любовь вызвала оживление на нашем одиннадцатом этаже, но ненадолго. Скоро новое потрясение поразило всех нас: в октябре Дрон привел Марину.
Обнаружил ее Валька, когда вернулся домой поздно вечером. В комнате стоял кислый запах конопли. Марина сидела на кровати Дрона и курила длинную индейскую трубку, держа ее картинно и затягиваясь сладко, с причмоком, так что само по себе это выглядело завораживающим волшебством. На ней была Андреева футболка, рыжая, застиранная, с оскаленной мордой гориллы и надписью «Я не злой, я трезвый». Она сидела, прижавшись спиной к стене, поджав к груди ноги в светлых волосах, и смотрела перед собой застывшим хитрым взглядом, словно бы ей открывалось что-то неведомое. Она не поздоровалась с Валькой, только вцепилась в него глазами и не отпускала, пока он проходил по комнате. От окна до двери на веревке была развешена ее одежда, в том числе белье.
Дрон в семейных трусах сидел за компьютером и щелкал мышью. Борька блестел глазами на все это сверху, с Валькиной полки, и было ощущение, что он отсиживался там уже давно.
– Это Марина, – сказал Дрон, не отрываясь от монитора.
Валька прошел, не сводя с нее глаз. Она не поменяла ни позы, ни частоты затяжек. Перед ее глазами мир уже заполнился хаотичным мельтешением неверных призрачных сущностей, поэтому на Вальку она смотрела сосредоточенно, выделяя его из этого хаоса. Он включил чайник и сел на кровать.
– Чего молчишь? – спросил Дрон, щелкнул дважды мышью и откинулся на кресле, толкнулся ногой, отъехал и развернулся к Вальке. – А?
– Так чего? – пожал плечами Валька, неопределенно улыбаясь.
– Золото, сходи пошукай, как там наши сосиски, – обратился Дрон к Марине.
Она перевела на него взгляд, потянулась к пепельнице, выбила трубку, по-кошачьи сползла с кровати, обеими ногами попав в Андреевы сланцы, и, шлепая ими, уплыла из комнаты.
– Ты что-то против имеешь? – спросил Дрон.
– Да я чего? Я ничего, – хмыкнул Валька. – Ты ее хоть где нашел?
– На вокзале, – ответил Дрон, успокоившись и снова оборачиваясь к монитору. – Пиво покупал, а она с рюкзаком такая подходит и говорит: у меня, мол, поезд в понедельник, поможешь со впиской? Ну, вот так…
– Ты не брезгливый, – усмехнулся Валька.
Дрон осклабился:
– Я со-стра-да-тельный, – протянул он. – А что, будет постель греть! – обернулся снова с веселым блеском в глазах. – Осень на дворе, топить станут не скоро. Ты воспоминания Мариенгофа читал? А, ну да, ты не читал… Там было, как осенью не помню какого года они с Есениным наняли девицу, чтобы грела им постель. Представляешь: голодуха, дров нет, кругом кошмар, разве что не конец света, а к этим двум гаврикам девица ходит в кровати полежать. Каково, а? Типа: придет, разденется, ляжет на холодную, белую, жесткую простыню, полежит с полчасика, потом они с Сережей приходят, она встает, одевается и уходит. А они спать ложатся. Каково, а? Из-вра-щен-цы! – с удовольствием протянул Дрон и рассмеялся. Валька загукал вместе с ним. – Типа она влюблена была в кого-то из них и ей за счастье было полежать в постели поэта. Ну не помню ничего уже точно, давно читал. Ну а я что, Есенина хуже? – веселился он. – Пусть лежит, греет!
Вошла Марина с таким же остановившимся взглядом. На тарелке лежали восемь сосисок нежно-младенческой розовости и ароматно исходили паром. Борис при их виде грузно кувыркнулся на кровать – сетка под ним застонала – и стал хрипло клянчить свою долю. Марина поставила тарелку на угол стола, Дрон придвинул кресло, и они принялись уплетать сосиски так трогательно и ладно, будто прожили вместе уже не один день.
На утро Валька узнал, что Марина не такая тихая и созерцательная, как была под травой. Проснулся он от ее капризного и требовательного голоса. Полулежа в постели, она пилила Дрона, чтобы тот подарил ей эту рыжую, любимую его футболку. Тот не сдавался. В конце концов порешили носить ее по очереди – день она, день он. «А то на шею сядет», – объяснил потом Дрон свое соломоново решение.
Валька не умел чувствовать себя ущемленным, поэтому Марина прижилась, и они зажили вчетвером. Скоро о новом жильце знал весь наш одиннадцатый этаж, если не вся общага.
Марина оказалась существом общительным, не имеющим ни грамма стеснения и ничего за душой. Ей не было двадцати, она жила, как перекати-поле, легко и неприкаянно, и можно было только гадать, сколько таких общаг и вписок сменила она за свою жизнь. При всей своей нищете она никогда не нуждалась в чем-либо и нищей себя не считала, всегда говорила, что мир дает ей все, что ей нужно, и жила с какой-то внутренней широтой, позволявшей не заботиться о собственном благе и не жалеть ничего, пускай за чужой счет. Все ее богатство были трубка в кисете, железная зубанка-варган и потрепанный томик Ицзина, по которому она гадала с помощью трех копеек. Все это давало ей непоколебимую уверенность в себе и способность стать душой любой компании. Она любила рассуждать о вещах только глобальных, таких как законы кармы, переселение душ и собственное ее, Маринино, духовное развитие. На варгане она играла так, что только искры летели и зубы клацали. Она верила в приметы, читала гороскопы, знала все возможные календари и знаки, под которыми мог бы родиться человек, высчитывала благоприятные и неблагоприятные дни и готова была делиться своими сакральными знаниями с каждым.