Юрий Буйда - Жунгли
– Англичане отрубили голову Карлу, французы – Людовику, русские расстреляли Николая. Это уже история.
Когда ее спрашивали об отношении к Романовым, она лишь пожимала плечами:
– Мы обожали государя, но, пожалуй, немножко презирали его как человека: он был такой буржуа. А эти их спириты и кликуши? Сначала мсье Филипп, проходимец, оказавшийся Низьером Вашолем, потом Распутин… В Петергофском дворце у великих княжон на стенках висели рекламки мыла Брокара, шоколада Сиу…
«Ну, за это их, конечно, следовало расстрелять! – хохотал Илюша Хан. – Да вы большевичка, Лета Александровна!»
Она любила этих беспутных молодых людей, страстно игравших в борьбу с режимом и нешуточно страдавших над пропастью, пролегшей между ними и народом, который жил своей растительной жизнью и знать ничего не знал, и не хотел знать о тех, кто боролся за его освобождение.
Дети еще не встали, когда они сели на кухне пить чай. Две старухи и молодая армянка – костистая Лиана, за которой ухаживал внук Леты Александровны – Евгений.
– Звонил Иван Абрамыч, – сказала Лиза, придвигая чашку хозяйке. – Будет с женой и сыном.
Лиана опустила глаза. Она всегда страшно смущалась, если Лета Александровна заставала ее с Женей где-нибудь в саду или на веранде. Похоже, у них роман.
Евгений, как и Лиана, был врачом. Они познакомились прошлой осенью, когда в дом прибыли карабахские дети. Поздно вечером он стремительно вошел в кухню, где голая до пояса Лиана умывалась над тазом, стоя спиной к двери.
– О, простите! – Он отпрыгнул к порогу, задев ногой табурет, сам едва удержал равновесие. – О боже!
Женщина повернулась к нему, держа перед собою полотенце.
– Тише! Детей разбудите!
Женя вконец сконфузился.
– Простите… но что у вас на спине… откуда такой шрам?
Лиана спокойно улыбнулась.
– Осколок. А теперь можно мне одеться?
Она прошла через ад армяно-азербайджанской войны, была ранена дважды. Теперь вот и чеченских детей лечила.
– Радио включить? – спросила Лиза, глянув на часы. – Новости будут.
– Только потихоньку.
Передавали известия из Чечни.
– Дудаев негодяй, Масхадов негодяй, все эти кавказские князья – заурядные негодяи, – вдруг прервала молчание Лиана. – Людям ведь все равно, при какой власти жить. Им нужно было сто раз подумать, прежде чем ввязываться во все это…
– А русским? – Лета Александровна поправила ленту на голове.
– При чем тут русские? – удивилась армянка. – Русские ни при чем. Русские всегда убивают. Это нам думать надо…
Она вдруг смешалась. Лета Александровна накрыла ее костистую руку своей мягкой пестрой лапкой. В наступившей тишине (Лиза выключила радиоприемник) стало слышно, как сопят и возятся в спальне дети.
«Сколько же их? – подумала Лета Александровна. – Как-нибудь надо бы сосчитать…»
– Продукты кончаются, – прошептала Лиана. – Рафик и Шамиль должны завтра подвезти…
– Я буду в саду. – Лета Александровна поднялась. – С цветами.
Николай Александрович умер в тридцатом от разрыва сердца. Его хоронили с военным оркестром, на панихиде выступали бритоголовые усатые генералы. Красноармейцы в буденовках дали три залпа в воздух из ружей. За Летой Александровной оставили квартиру. Старший, Петр, уже пробовал себя в литературной критике, неожиданно для матери стал активистом комсомола, сменил имя – подписывался Юсуповым, впадал в ярость, если ему намекали на аристократическое происхождение. Жил он отдельно. Лишь пожал плечами, когда ему сказали о смерти деда, Александра Петровича, известного историка.
Через два года Лета Александровна вышла замуж за Абрама Ивановича Долгово, из старинной семьи, давнего знакомого, друга семьи. Он был ученый-химик и генерал, подолгу пропадал на каких-то секретных полигонах в Поволжье. Отношения их были ровны и теплы, проникнуты нежностью и участием. Спустя полтора года Лета Александровна родила Ивана и превратилась в статную дородную даму с чуть набрякшим, но по-прежнему красивым лицом.
Дочь вышла замуж за офицера и уехала в Западный край. Писала редко – да между ними никогда и не было настоящей близости. Вскоре Катя родила девочку и привезла ее в Москву показать бабушке.
Лето вся семья проводила на даче. Там-то они и узнали об аресте Петеньки. Катя тотчас собралась и укатила с дочкой в Белоруссию (через несколько месяцев взяли и ее мужа). Абрам Иванович возбудил все свои связи, но делу было решено придать громкую огласку, и хлопоты пропали впусте. А зимой тридцать седьмого Петра Юсупова расстреляли.
Она была матерью врага народа, но ее лишь однажды допросили, и довольно небрежно, и отпустили. На прощание следователь съязвил: «До скорой встречи, ваше высочество». Она обернулась в дверях и холодно заметила: «Если уж так Вам угодно, то обращайтесь ко мне правильно, по-русски: ваше сиятельство».
Это была первая жуткая зима, которую она пережила с болью, в муках, слезах.
Вторая выпала на сорок первый год, когда погиб Мишенька, записавшийся в московское ополчение: он был убит в первом же бою. Скромный, тихий ученый-ассириолог, продолживший дело Александра Петровича Прозоровского.
Много лет спустя Иван сочинил стихотворение, посвященное матери, и две строки из него Лета Александровна часто шептала перед иконкой: «Зимой Тридцать страшного года, зимой Сорок тяжкого года…»
Она пережила и эти страшные зимы.
«Как мне благодарить Тебя, Господи?»
Утро она провела в саду, составляя букет к приезду сына. Помогавшая ей Лиана волновалась в ожидании встречи с Женей. После обеда она увела детей на речку, а Лета Александровна, как всегда, отправилась в «колоду». Отсюда открывался чудесный вид на пойму, дышавшую донником и чуточку – речным илом. Над высокой травой, уворачиваясь от тополиного пуха, носились стрекозы. Вдали погромыхивало – быть может, приближалась гроза. Громадные белые облака стремительно разворачивались и, оставляя за собою перистые хвосты, мчались к Москве, по пути густея и вливаясь в подсиненную облачную массу.
«Какое счастье, – думала старуха. – Боже, какое счастье…»
Она думала ни о чем: о себе, сыновьях, облаках, о том, что открыла наконец секрет жизни: надо просто расти, как растет трава или растет само время…
По железнодорожному мосту к Москве пробежала электричка – цепочка тусклых огоньков.
Вечерело.
Повернув голову, она увидела спускавшегося садом сына. В полушаге за ним шла высокая женщина. Лета Александровна достала из кармашка платок, вытерла рот: с возрастом мышцы лица ослабли, и слюна незаметно стекала на подбородок.
– Ну что, милый? А где Женя?
Она подставила щеку – сын поцеловал. И еще раз. Значит, волнуется: как-то матушка примет новую жену? Двух прежних приняла плохо, хотя ни разу об этом сыну не сказала.
– Он Лиане бросился помогать. – Иван легко рассмеялся, потянул за руку жену. – Это Руфь. А это Елена Александровна.
Сыну было за шестьдесят, но выглядел он, несмотря на седину, молодо. Конечно же, тюрьмы и лагеря не прошли бесследно: Лиза шепотом докладывала, что сын перенес уже три операции на желудке, – но сам матери об этом ни гугу.
– Хорошо у вас тут. – В голосе молодой женщины звучала легкая растерянность: робела. – И воздух сладкий…
– Идите приберитесь, да будем ужинать, – велела Лета Александровна. – И пошлите Николая за вином.
Иван дернул щекой:
– Не надо Николая, мы привезли.
Лизиного мужа он не любил, звал Крысоедом, но – из уважения к матушке – заглазно.
Старуха проводила молодых взглядом. И на этот раз Иван женился на красавице, хотя ведь сам не раз говорил: «Красота до вечера, доброта навеки». Стройна, мила… Что ж, он поэт. Лете Александровне уже успели донести его новые стихи, посвященные Руфи:
Будь последней в жизненной чреде,вместе и находкой, и утратой,и единственною провожатой —там, на роковой моей черте…
Та-та-та… Сумбурновато и выспренне. Не лучшее из того, что он написал. Впрочем, предыдущей жене, Верочке, он и вовсе не посвятил ни строки, что приводило ее в ярость: ей хотелось увековечиться.
Верочка страстно ненавидела этот дом, ревновала Ивана к матери, легко затевала сцены, без которых, кажется, и жизнь ей была не в жизнь. «Кста» – презрительно отозвалась однажды о ней Лета Александровна. Что означало это междометие – «кста» – она, впрочем, и сама не знала. Набор звуков. Взрыв сухих согласных, разрешающийся бескостной гласной мякотью. Другими ругательствами она не пользовалась.
– Единственное, что мы создали подлинно своего, это язык, – заметила она как-то с усмешкой. – Все остальное – колесо, кирпич или там телеграф – могли создать и немцы. Если мы чем-то миру интересны, то лишь своим языком.