Альберт Лиханов - Каждый год, в сентябре…
День тянулся медленно и ровно; задолго до семи Анна Павловна раздви-нула стол, неспешно накрыла его хрустящей крахмальной скатертью, расставила приборы, вино, холодные закуски, потом переоделась. Платье это из темно-синего плотного материала с кру-жевным воротничком было особенным, оно надевалось только в этот сентябрь-ский день, один раз в году. Анна Павловна не считала себя суеверной, не верила приметам, но эту традицию установила сама и ни разу ее не нарушала. Синее платье с кружевным воротничком она сшила незадолго до Костиной смерти, к его дню рождения он лежал тогда в больнице, был уже обречен, и она справила обнову, чтобы порадовать его. Он это понял они всегда понимали друг друга без слов, развеселился, кажется, немного, а потом сказал те слова…
Боже, те слова… Он лежал один, в небольшой палате, его поместил туда главврач больницы, его приятель по Парижу он практиковался в какой-то клинике, и Костя познакомился с ним в поезде, кажется, его фамилия Гальперин. Так вот, Гальперин опекал Костю и поместил его в ту отдельную палату. Это было старое здание с высоченными потолками, и Костя сказал тогда ей эти слова о стенах.
– Какие стены! – сказал он, не скрывая горечи. – Какие высокие стены! Сколько полотен можно было бы развесить…
У нее сразу навернулись слезы, она быстро отошла к окну, чтобы Константин ничего не заметил. Глядя за окно, она принялась рассказывать, что видит на улице: Костя любил, когда она говорила про улицу, он немного отвлекся и больше не вспоминал о стенах. Но Анна Павловна навсегда запомнила тоску, с какой он сказал это. Запомнила. Разве в этом дело? Как могла она не запомнить его многолетнее страдание! Она жила им, может быть, даже больше, чем сам Костя.
Анна Павловна села в кресло у телефона. Кресло стояло в углу, отсюда было хорошо видно всю комнату, шифоньер, как бы делящий ее пополам, цветастую занавеску из того же материала, что и шторы, протянутую от шифоньера к стене, пианино, кушетку, но главное, стены… Стены в стандартном малогабаритном доме были меньше вдвое против тех, больничных, но они были увешаны от потолка до пола полотнами Кости. Под-ряд, одна к одной, в золотистых багетных рамах они были тут много лет, с тех пор как их старый деревянный дом снесли и Анне Павловне дали эту однокомнатную квартирку. Костина выставка была теперь всегда, все время, и Анна Павловна состояла при ней постоянной хранительницей и постоянной зрительницей. Приходили друзья, немногие знакомые, любовались Костиными работами, но они уходили, а Анна Павловна оставалась, живя среди картин, и ей было обидно за Костю. Он любил ее, конечно, и верил, что она не бросит этот, как он выражался, «хлам», но мечтал он, конечно, не об этом. Он никогда не повторял, сказал лишь один раз, и этого было для нее достаточно.
– Русский художник, – сказал он, – должен быть, если достоин этого, в Русском музее.
– Но чем хуже Третьяковка? – спросила она, стараясь как бы утешить его. – И вообще любой музей?
– Не хуже, – ответил ой ровно. – Но прежде всего Русский музей.
Когда он умер и Анна Павловна осталась одна с десятками полотен, которые никому не были нужны, она впервые ощутила это странное чувство чувство материнства. У нее не было детей ни в первом браке, ни с Костей, она мучилась от этого, завидуя другим женщинам, которые все подряд жаловались на своих детей маленьких и взрослых. Быть совсем одной, особенно в старости, это ужасно, тут не нужен никакой опыт, никакие примеры. Анна Павловна страшилась одиночества, как и всякая жен-щина, одного она никак не могла понять: почему женщины жалуются на детей? Любят, переживают за них и все-таки жалуются, словно дети это тяжесть.
Она поняла эти жалобы, когда осталась одна с Костиными картинами. Полотна надо было куда-то устроить. Они напоминали детей. Детей нужно вырастить, выучить, выкормить, вывести в люди, а это тоже устройство. С той разницей, что дети растут, что они становятся взрослыми, что они живые люди, а живые люди могут и сами постоять за себя. Полотна же молчали, и постоять за них могла только она, единственная их мать.
Вначале Анна Павловна жила, наслаждаясь полотнами, испытывая тихое удовлетворение: картины были на месте, для них были созданы условия, у них был зритель и хранитель. Полотна делали комнату уютной. Анна Павловна усажива-лась по вечерам в это кресло с чашкой чаю, согревалась его ароматом и со временем открывала для себя все новые и новые свойства Костиных картин. Некоторые из них, увиденные ею раз, так и оставались неизменными, другие же отк-рывались снова и снова. То вдруг она замечала, что какая-то несущественная на первый взгляд деталь очень существенна на самом деле, то цвет полотна при определенном свете из окон начинал зву-чать особенно, по-новому и придавал картине новое движение и теплоту. Больше всего ее поражало маленькое полотно три мальчика с трубами, Костя писал картину в Испании. Мальчики были написаны гуашью как-то странно нечетко, размыто. Маленькие трубачи то прятались в дымку, то словно выступали из этой размытости, и тогда глаза их сверкали, и, казалось, была слышна музыка.
Впрочем, иногда Анне Павловне каза-лось, что она все это выдумывает, что у нее какие-то галлюцинации. Однако в Костином архиве хранился каталог его парижской выставки с предисловием Луначарского, который командировал его в Париж, Рим, Мадрид. Несколько писем знаменитых художников, которые выражали восхищение работами Кости. А главное, был еще Сережа, который часто приходил к Анне Павловне и всегда громогласно, хоть и скороговоркой, повторял, что Константин Федорович замечательный художник, заслуживающий всяческого почета…
Он прискакал, конечно, первым, этот Сережа, с порога начал сыпать мелкие свои новости, расставил маленькие кароны с пейзажами, написанными неглубоко, неровно, потом подарил книжечку Тютчева со своими перьевыми рисунками.
Анна Павловна похвалила рисунки, внимательно разглядела пейзажики и снова раскрыла Тютчева.
Неожиданно она засмеялась.
– Не думал, – сказал Сережа, – что Тютчев может рассмешить.
– Я тоже, – улыбнулась Анна Павловна, – но послушай:
«Не рассуждай, не хлопочи!..Безумство ищет, глупость судит;дневные раны сном лечи,а завтра быть чему, то будет.Живя, умей все пережить:печаль, и радость, и тревогу.Чего желать? О чем тужить?День пережит и слава богу!»
– Что же тут смешного? – проговорил Сережа непривычно медленно. – Очень даже серьезно. И подходит ко мне. Вполне!
Анна Павловна смутилась, о Сереже она не думала, а думала о себе; последний год у нее, старухи, к которой, кажется, очень подходили бы такие стихи, прошел совсем по-другому, и сегодня она хотела об этом сказать Сереже и другим, если придут эти другие. Но Сережа примерил к себе, оказалось подходит, и вышло неловко, в самом деле неловко, словно Анна Павловна хотела укорить его…
Она хотела объясниться сразу и уже сказала какие-то слова, как раздался звонок.
Сердце Анны Павловны дрогнуло ведь она никого не приглашала в этот день, никого, ни в один год, друзья приходили сами, помня эту дату и ее, Анны Пав-ловны, традицию, но время сглаживало все, и некоторые уже забывали сентябрь-ский день, другие не вспомнят никогда.
Анна Павловна кинулась в прихожую, распахнула дверь, радостно запричитала. На пороге стояла Леночка, все та же Леночка, несмотря на годы и материнство, розовощекая хохотунья, с фарфоровыми зубками, за ней горой возвышался ее Борис с флоксами в целлофановой обертке. Анна Павловна обняла их, про-вела в комнату, там начался настоящий гвалт тараторил Сережа, кричала что-то Леночка, погромыхивал рокочущий глас Бориса, с ходу начавшего ругать Сережины пейзажи, и она вспомнила печальный день Костиных похорон: за гробом шли немногие старые друзья, те друзья, которые не были связаны с ним искусством из художников не пришел никто, и еще студенты политехнического, человек десять. В последние годы Константин руководил самодеятельной студией при институте, чтобы как-то жить, иметь заработок: картины брали для салонов очень редко, и он учил будущих инженеров, поощрял их увлечение. Из тех десяти не забывают его только Леночка и Борис. Какое дело инженерам до какого-то неудачливого художника? А Леночка и Борис вот помнят. Впрочем, им просто трудно забыть Костю ведь их роман развернулся в Костиной студии, на глазах у него и у Анны Павловны, их визиты, конечно, память о собственном прошлом… Но если это даже и так, она благодарна им все равно. Борис и Леночка давным-давно закончили поли-технический, занимаются своими делами. Борис, правда, временами переводит линолеум, как он выражается, хотя сам уже начальник какого-то крупного кабэ с многосложным названием.
Анна Павловна исполняла роль хозяйки, говорила какие-то слова, рассаживала гостей, но не переставала волноваться. Тогда, в день похорон, она страдала оттого, что на похороны мужа не пришел ни один художник. Она сама была актрисой и помнит, прекрасно помнит тот мир, неожиданно исчезнувший, истаявший, как дым, для нее, для Кости. Она могла бы поддерживать отношения и с тем миром, и вначале к ней прибегали подружки по старому театру драмы, но Константин был один, к нему-то никто не приходил, и Анна Павловна прервала нити, связывающие ее с прошлым. Она решила: если связала судьбу с одиноким художником, значит, и сама должна быть столь же одинокой такая постановка вопроса, казалось ей, помогала преодолевать им вдвоем Костино одиночество он уже не был теперь одинок. Их маленький мир, состоявший из них двоих, был равноправным миром, со своей жизнью, пусть не такой бурной, как обстановка премьер и вернисажей, но, может, оттого и более устойчивой. Да, так вот она волновалась, глядя на Сережу, на Леночку и Бориса, и поняла много-много лет спустя, что эта молодежь, шедшая за Костей, была как бы его наследством, которое он оставил вместе со своими полотнами. Да, да… Его сверстники, художники, уже ушли, их нет; если бы они дружили, Анна Павловна ощущала бы, наверное, скорбь, переживала утраты, но стариков в ее окружении не было, а была та самая зеленая молодежь, ставшая ныне вполне взрослой, и тут стоило, ей-богу, стоило волноваться, потому что старики, какие бы ни были они народные и знаменитые, они все-таки, как и сама Анна Павловна и Константин, тоже вчерашний день, а вечные ценности мудрость, стихи, музыку, картины нужно передавать молодым, то есть дню завтрашнему.