Ольга Грушина - Очередь
— Эй, ты на кого пасть разеваешь? Это я урод?.. Да-да, вот ты — это ты про меня сказал — «урод»?
— Да хоть бы и про тебя. А что ты мне сделаешь?
— Я те покажу, кто тут урод! Щас я до тебя доберусь, а ну, расступись, люди, расступись!
— Локтями-то полегче! Здесь старый человек сзади стоит, куда прешь?
— А ты кто такой, чтоб мне указывать?
— Я что, я ничего… Хорош, хорош, я ведь… слова не скажи… Я не…
— Давай, милок, выбей ему зубы, чтоб на пасту не тратился.
— Господи, опять она со своей пастой! Какая еще паста, при чем тут паста, неужели не доходит: мы не за пастой стоим!
— Надо же, никто толком знает: что дают? Уж наверное, что-нибудь полезное. Ладно, время пока есть — постою, сколько смогу. Вы последняя?
2В тот ноябрьский день Анна решила пойти с работы непривычным путем. Обычная дорога к дому была запружена гражданами, которые высыпали на улицу в честь празднования тридцать седьмой годовщины. Как правило, она получала от парадов удовольствие, но в этот раз на нее навалилась усталость и ей не захотелось часами переминаться с ноги на ногу в толпе прохожих, хотя она и знала, что среди марширующих вполне мог оказаться ее муж — с тубой на плече, в составе сводного районного оркестра, чьи тусклые медные улитки уже ползли в ее сторону, сотрясая город торжествующим ревом.
Времени было только три часа дня, но воздух отяжелел от приближения вечера и разбух от снега. В мире пахло разгоряченной медью и жухлой гвоздикой. Через пару кварталов на улицах сделалось безлюдно, все ушли на праздничное гулянье, и этот жилой район остался голым, сырым и мрачным, как дно какого-нибудь северного моря, неприглядно обнаженное в пору отлива. По тротуару гулко стучали плоскими подошвами ее баретки. Прибавив ходу, будто спасаясь от этого стука, Анна нырнула в переулок, миновала какой-то двор под квадратом неба, стиснутого безрадостными, нависающими над головой домами, свернула за угол — и замедлила шаг.
На тротуаре собрались люди, десятка полтора-два; над их темными, нахохленными спинами кружили последние бурые листья. Даже здесь гулянье, решила Анна и ринулась вперед, прижимая к груди сумку.
Из толпы к ней повернулся старичок.
— Присоединяйтесь, — позвал он.
Анна хотела пройти мимо, но помедлила, опасаясь, как бы ее отказ от участия в народном ликовании не сочли за отсутствие патриотизма; впрочем, она успела заметить, что толпа на тротуаре ничем не напоминает праздничное сборище. Притихшие и отстраненные, эти люди не размахивали самодельными флажками и не скандировали лозунги; ее взгляд выхватил женщину преклонного возраста, которая опиралась на трость, и скуластого, болезненного вида юношу. Она неуверенно обернулась к окликнувшему ее старичку. Тот был одет в поношенное пальто цвета чернозема; хищные тени съели большую часть его лица и затерялись в спутанной бороде, прорезая глубокие борозды на пергаментной коже и заливая глаза темнотой. Под его немигающим, скорбным взглядом Анне стало не по себе, она покосилась в сторону — и только теперь заметила киоск.
Значит, ошиблась, подумала она и опустила сумку. Никакое это не гулянье, а просто очередь. Над этим убогим ларьком даже не было вывески. Единственное окошко закрывал деревянный щит с прикнопленной запиской, но разобрать слова с такого расстояния не получалось. Она не помнила, чтобы раньше здесь стоял киоск, но ведь и заносило ее сюда нечасто: в последний раз, наверное, несколько месяцев назад, а то и пару лет, если не больше; время уже давно текло сплошным потоком и застывало монолитной, плоской, ровной конкрецией, совсем — вдруг подумалось ей — как строительный раствор, что льется из цементовоза и расцвечивается лишь дозированными государственными праздниками, которые он тут же и затягивает в себя россыпью красно-желтых фантиков.
Нет, ей, конечно, грех было жаловаться. Она жила хорошо, очень даже хорошо.
Как все.
— А что здесь дают? — спросила она.
Старичок улыбнулся, морщины умножились, тени сгустились.
— А чего бы вам хотелось? — негромко спросил он.
— Простите?
— Дают здесь то, — ответил он, — чего душа просит. Вот вам, например, чего больше всего хочется?
Она уставилась на старца. Между ними в густом воздухе медленно проплыл сухой лист.
Никто из присутствующих не проронил ни слова; подернутые дымкой лица отвернулись. А старик-то не в себе, догадалась она и, похолодев, отпрянула, заторопилась прочь. На ходу ей удалось прочесть записку: «Ушла на праздник». Ниже было нацарапано что-то еще, но Анна не вчитывалась — она теперь смотрела только вперед, словно спеша к некой невидимой, отдаленной цели, однако все время ощущая спиной тяжесть стариковского взгляда, скользившего по ней сверху вниз: от макушки, вдоль позвоночника, к ее стоптанным подошвам.
В тот вечер она решила непременно дождаться мужа, чтобы им сесть за стол всей семьей. Отчего-то — скорее всего, из-за непривычно позднего времени — в кухне казалось еще теснее и темнее обычного; черно-белый циферблат настенных часов, похожих на вокзальные — большой, круглый, голый, — равнодушно провожал последние отбывающие проблески света и встречал прибытие неповоротливой, гнетущей тьмы. Не вставая со своего углового места возле плиты, Анна сделала вид, что кладет себе добавку, а сама смотрела, как ее мать возится с кусочком мяса, а сын безучастно сооружает вал из картофеля вдоль края тарелки, возводя и тут же разминая комковатые бастионы. Закончив безмолвную трапезу, ее мать, а потом и сын вышли из-за стола, и тогда она налила два стакана чаю, положила себе кусок сахара и еще с минуту понаблюдала, как муж дует на обжигающую жидкость: губы его недовольно морщились, а челюсти шевелились в каком-то особом неслышном, непостижимом для нее ритме.
В конце концов она подавила вздох и отвернулась к окну. Занавески исподволь раздвигал коварный осенний сквозняк, а сквозь образовавшийся зазор на нее смотрела темнота, у которой оказалось мягкое лицо, вылепленное светом, тронутое тенью и преображенное мраком в некое подобие когда-то знакомой, нежной, юной красоты.
— Со мной сегодня приключилась странная история, — тихо заговорила она, будто бы сама с собой. — Иду я совершенно безлюдной улицей, и вдруг…
Он стрельнул взглядом в ее сторону:
— Разве ты на районный праздник не ходила?
Анна встретилась глазами с незнакомкой, маячившей в оконном стекле, и глаза у той наполнились ночью. Тогда она вновь повернулась к мужу.
— Ходила, ходила, — сказала она. — А как же иначе, ходила — тебя послушать. Ты, конечно, хорошо играл, то есть просто замечательно, как всегда.
— Как всегда, — повторил муж, но из него будто выпустили воздух, и он снова принялся болтать в стакане жидкий чай.
Она выждала, положила себе еще один кусочек сахара, проследила, чтобы он стукнулся о дно стакана, и сделала маленький глоток. Муж больше ни о чем не спрашивал, и через некоторое время она поднялась из-за стола, подошла к раковине и аккуратно вылила почти не тронутый чай.
В суматохе школьных будней Анна вскоре забыла про очередь у киоска, но как-то раз, уже в декабре, на перемене, увидела, как в коридоре шушукаются две учительницы. Остановившись у доски объявлений, чтобы прикрепить памятку о ежегодном конкурсе ученических работ (в этот раз тема сочинения была такая: «Герой Революции, с которым я мечтаю встретиться»), она невольно подслушала, как Татьяна Алексеевна взволнованно шептала:
— Появился откуда ни возьмись, совсем недавно, и никто, ни одна живая душа не имеет представления, чем там торгуют!
— А на вывеске разве не указано? — спросила Эмилия Христиановна.
Держа на ладони кнопку, Анна помедлила, притворяясь, что просматривает другие объявления, но спина у нее напряглась.
— Там вообще вывески нет никакой. Но поговаривают, что…
У них над головами пронзительно задребезжал звонок. Анна обернулась и успела заметить, как математичка нагнулась и прокричала конец фразы прямо в ухо физичке, отчего та в немом изумлении разбухла, как опара. Анну так и тянуло встрять в их разговор, но Татьяна Алексеевна, чопорно изогнувшая губки, уже зацокала по коридору, оставляя за собой приторный ванильный шлейф, а Эмилия Христиановна колобком покатилась в противоположную сторону, подхваченная стадом припозднившихся учеников.
Анна со вздохом воткнула кнопку.
По дороге домой она поймала себя на том, что замешкалась у развилки, но почему-то в последний миг смутилась и зашагала прямо; и только в промозглый предрассветный час, когда в мире цвета свинца разыгравшийся ветер затряс оконные рамы у них на шестом этаже, ей приснилось, будто она тогда свернула налево и дошла до переулка с киоском. Переулок из ее сна ничем не напоминал реальный переулок — не более как недопеченный проход между двумя улицами, с заброшенной старой церковью в одном конце и редкозубой ухмылкой забора в другом, да унылыми пятиэтажками между ними. Нет, ей пригрезился осколок неведомого, ни на что не похожего города, где на месте церкви указующим перстом взмывала ввысь разрушенная часовая башня, по канавам плыли картофельные очистки и яичная скорлупа, а в залитых светом витринах изгибались лысые, безликие манекены; и в то же время, пока она бежала мимо — и волосы разлетались солнечно-медовым ореолом над ее головой, а руки прижимали к груди охапку цветов, — она твердо знала, что это и есть тот самый переулок. И люди те же, топчутся на месте, чего-то ждут, но у нее нет никакого желания останавливаться. На бегу она то и дело бросает взгляд на свои руки: изящные, ухоженные, с розово-перламутровыми, как идеальные лепестки, ноготками и дивным кольцом на пальце. А потом к ней поднимает лицо тот безумный старец, и глаза у него — пара круглых черных зеркал, в которых отражаются облака, ветви деревьев и она сама; но почему-то не видно в них ни медовой копны волос, ни охапки цветов, а видно только пожилую, растрепанную тетку в мешковатой коричневой юбке.