Григорий Ряжский - Нет кармана у Бога
С Инкой всё было иначе с самого начала. Эта малышка довольно серьёзно меня задела, да ещё самым к тому же простым способом — грушевидным ящиком с виолончелью, которую тащила на себе, словно плод огромной чёрной груши, у коей циклоп симметрично выкусил бока. Дело было в метро, на пересадке с синей линии на красную.
— Поосторожней, маленькая девушка, — заметил я грубовато, но без особого раздражения и добавил вдогонку, успев на всякий случай соорудить подобие дежурной улыбки: — Зашибёте ведь ящиком своим, а мне ещё надо успеть прославиться, затянуть вас на свидание, красиво обмануть и быстро вступить в интересные отношения.
И вопросительно глянул в её лицо. До этого успел лишь заметить, что девушка эта небольшого роста, и поэтому слова мои были обращены первоначально не к ней, а к её виолончельному футляру.
Она остановилась и обернулась. Оценивающе окинула меня взглядом снизу доверху и произведённым осмотром, кажется, осталась довольна. Однако виду не показала. В ответ же сказала так:
— Знаете, юноша, вполне возможно, вы отчасти и правы, но я ведь не в раю живу, чтобы быть идеальной. Согласны?
Я был согласен и отреагировал чуть не по теме, но зато по делу:
— А я вот про себя такого сказать не могу, знаете ли. Если в рай и не попаду, то по одной лишь причине — споткнусь случайно об его порог и, глядишь, выругаюсь матерно, по привычке, на автомате. Хотя вообще-то не ругаюсь, стараюсь соблюдать приличия, вот как с вами сейчас.
Она улыбнулась. Хорошо так, правильно. Я же на улыбку её не повёлся, хотя и захотелось, потому что внезапно понял, что у неё обязана быть точёная попка, скрипичная, коль уж сама такая вся из себя виолончелистка. Но я устоял, потому что недобрал ещё к этому моменту охмурительного запаса прочности. Правда, уже тогда ощутил, что всё пошло не по-привычному, не по налаженной схеме надёжного обдурения.
— Скажите, а маленькая женщина непременно должна быть существом злобным? Или это только конкретно с вами такая неприятность приключилась?
Она поставила чёрный ящик на пол, увернулась от пары тучных тёток и рассеянного школяра и, задумчиво прикинув, язвительно отреагировала:
— А знаете, почему мы, маленькие, такие злые? Всё очень просто — потому что мы концентрированные! А если вы этого не ощущаете, то тогда вам дальше по коридору и направо. И вообще, хотя мы и любим ушами, но необязательно лапшу. А если вы не в состоянии нормально склеить приличную девушку, то лепите снежных баб, юноша. Уяснили?
Это снова была пятница, и у меня снова был очередной вечерний план, который я не без удовольствия освежил в мыслях ещё с утра и уже рассматривал как стопроцентное попадание. Вот он-то и был отменён. Сразу. Как и все последующие, что так и не случились. Потому что, получив тогдашний ответ на переходе, я решительно подошёл к маленькой виолончелистке, левой рукой взял чёрный футляр, правой — подхватил её под локоть и, не говоря ни слова, устремился назад, увлекая маленькую за собой, прочь отсюда, в противоположном от перехода с синей линии на красную направлении. Не зная, куда её веду, и не интересуясь тем, что она обо всём этом думает. Услышал лишь, как в проброс шутканула, увернувшись от встречного потока пассажиров и ободрив себя в противовес нестандартной ситуации:
— Что, на чёрный кофе с последствиями? Или подыскиваете девственницу на вылет в Монако?
— А вы умная, кажется, — пробормотал я, впервые слегка растерявшись за долгие годы охмурения симпатяжек, — не знаю вот только, плохо это или очень плохо. И смешная.
Она согласно кивнула, продолжая активно сопротивляться толпе, но уже не делая попыток высвободить локоть из моего прихвата.
— Но этот недостаток вполне компенсируется моей красотой. Не находите?
Через час пятнадцать она сидела напротив меня, с чашкой остывшего грузинского чая второго сорта, в продавленном, местами облысевшем кресле в стиле арт-деко, доставшемся мне от интеллигентной бабушки Софьи Гомберг. Кресло располагалось у стены, чуть в стороне от такой же наследной акварели Зоммера «Караван в пустыне Гоби», картон, 25 × 90. Она сидела, прикрыв глаза, и внимательно слушала сочинённый мною текст в моей же чувственной читке. Рассказ назывался «Загадка интегрального исчисления» и поначалу был не особенно мною любим. Потому что в сущности своей это была исповедь страдающего педофила, и в нём я, признаюсь, решил некоторым образом пооригинальничать, сыграв на необычности самой темы. Хотя педофилов презираю вообще-то. Даже мучающихся из-за своего конкретного несовершенства.
Но именно его она выбрала из предложенных мною немногих не изданных к тому времени рассказов, после того как всеми правдами-неправдами мне удалось-таки затащить её к себе на Фрунзенскую набережную и усадить в арт-деко. Пока затаскивал, пытался достучаться до объекта, соорудив на лице игриво-серьёзную мину:
— Имей в виду, вероятней всего, у тебя не будет второго шанса произвести первое впечатление.
— Это сверхтонкий и удивительно мудрый рассказ, — выдержав недлинную паузу, наконец произнесла она. — Это об одиночестве несчастного человека. Но в чём-то и счастливого, потому что настоящее одиночество — это когда внутри себя интересней, чем снаружи. Хотя и трудней несоизмеримо. И если тяжело по-настоящему, то это означает, что ты движешься в верном направлении. В толпе одиночество острее на вкус. Но самое страшное одиночество — это когда не хочется плакать. Когда даже не нужно, чтобы тебя жалели. И когда можно не врать, что тебе хорошо. Как у твоего героя. И ещё… Я, Мить, хотя и не та сложносочинённая девушка, какую ты себе придумал, но всё-таки скажу — думаю, ты больше талантливый, чем умный, если не полюбил то, что сам же создал. Понимай это как хочешь. — Она поднялась и поставила недопитую чашку на консоль девятнадцатого века, тоже порядком ободранную, выменянную когда-то на неработающий двухкассетник фирмы «Грюндиг». — А теперь мне пора, извини…
Она никуда не ушла, разумеется, да и кто бы её после таких слов отпустил? Я и не отпустил. И в ту самую виолончельную пятницу, и больше никогда вообще. Тогда она мне сказала с улыбкой полного женского удовлетворения после того, как всё у нас произошло:
— Ты просто зверь какой-то. Из Красной книги. Только не слишком гордись и запомни, пожалуйста: когда я хорошая, я очень хорошая, но когда плохая — я ещё лучше. И даже не очень много вру. Сегодня утром, например, я рассталась с одним человеком. Навсегда. И это — правда, которую я хочу, чтобы ты знал. Так что сегодня я плохая, так и знай.
— С голой женщиной трудно спорить, — не растерялся я в ответ, — но поскольку я забираю тебя в свою конкретную жизнь, то эту дискуссию мы вполне могли бы отодвинуть до того момента, когда ты станешь плохой на деле. Тогда и посмотрим, насколько ты хороша. А на бывшего твоего мне наплевать, так и запиши…
— Непременно… — улыбнулась она, — и ещё допишу туда же: «…жили они счастливо, пока не встретились…»
— Именно! Так и есть! — Я решил вставить слово, чтобы сделать его последним. — Мужчина может быть успешен и доволен жизнью, живя с любой женщиной, если только он не влюблен в неё…
Но она снова нашлась, и довольно ловко, надо признать:
— А женщина — это слабое, беззащитное существо, от которого невозможно спастись…
И оба мы захохотали. Заливались смехом и точно знали — это происходит не оттого, что получилось просто смешно вообще, а потому что вышло одинаково конкретно уморительно, и слова наши, не сговариваясь, выложились в каком-то ужасно схожем и милом коварстве, равно игриво и в равной мере по-доброму беззащитно.
А когда она уезжала за вещами в среду, чтобы вернуться к вечеру того же дня, на прощание бросила:
— Если берёшь меня к себе жить, то обещаю мужчин не водить, так и знай! — И улыбнулась так, как умела улыбаться только она. Моя Инка. Инуська. Моя первая любимая женщина, после сотни нелюбимых. Или двух. После никаких. Совсем-совсем посторонних. «Вечно мне не везло на баб, — думал я, пока моя сердечная мышца рвалась на куски от первого в жизни приступа неуправляемого счастья. — …Повезло, твою мать. Наконец-то!»
Никуську нашу мы родили в восьмидесятом, через положенный организмом промежуток, если отсчитывать всё от той же пятницы, когда оба, опаздывая в тот день каждый по своей тогдашней надобности, пытались перейти с синей на красную. Не получилось. Не перешли. В тот же самый день, в виолончельный, она ещё, помнится, спросила:
— А я не забеременею, Митя? Ты ведь, кажется, ничего не предпринял, чтобы меня защитить. А сама я, как видишь, полная дура в этом смысле. Да и в других, как выяснилось, тоже не Циолковский.
— Знаешь, Инка, — недолго размышляя над ответом, ответил я тогда, — лучшим средством от нежелательной беременности является слово. А слово моё такое: «Я хочу твоей беременности, Инна Раевская, потому что раньше я всегда не желал чьей-либо беременности, опасался. А твоя беременность пускай и придуманная пока, но для меня очень даже желательна». Сначала у нас будет девочка, потому что девочки ласковые и любят отцов больше, чем мальчики. А я, знаешь ли, хочу, чтобы меня любили, и, кстати, именно с этой целью собираюсь стать серьёзным писателем. Это как ещё один Богов бонус — вроде как занимаешься, чем нравится, а тебя за это любит повышенное число окружающих гомосапиенс, которым этого самого Бога не удалось так же ловко, как мне, прихватить за яйца. Но сам же ты это несовершенство природы неимоверно активно используешь. И все довольны: ты — потому что вовремя подсуетился, а другие — тем, что нашли себе предмет обожания. Ну, может, не обожания — сближения, удивления, пристального любопытства к чьей-то загадочной жизни неподалёку от себя. Это честно?