Лоуренс Норфолк - Носорог для Папы Римского
Здоровяк бросается наутек.
Крысы прозвали Здоровяка Палачом. (Даже у ватиканских крыс имеется чувство юмора.) Здоровяк на самом деле не поймал ни одной крысы. Вместо этого крысы скармливали ему своих старых и немощных, своих рецидивистов и дегенератов, тех, кто был смертельно ранен в стычках с римскими крысами, охранявшими реку, и тех, кто стал жертвой неудач в их селективных программах родственного спаривания, лишенных конечностей двухголовых монстров и тому подобных. Сначала они их убивали, затем швыряли ему. Когда-нибудь, рассудили они, им удастся найти применение Здоровяку. Со стратегической точки зрения дальновиднее всего было оставить Здоровяка на его месте. Ватиканские крысы могут позволить себе ждать, что кота, что царства. Привычка укореняется в них как противовес крысиной нетерпеливости, склонности бросаться и нестись вперед, позывам подчиняться импульсам, в то время как наилучшая политика состоит в том, чтобы наступать неспешно и методично, дисциплинировать свои крысиные сердца, приучая их к более медленным ритмам, наблюдать и выжидать. Иногда, очень редко, в предрассветные часы одна или две из них взбираются на восточную стену Бельведера и окидывают взглядом город своих соперников. Более слабые колонии, чем их собственная, ждут их там, за темным потоком реки. Они смотрят, принюхиваются и подергиваются, когда в их артериях начинают бушевать странные смеси адреналина и глюкокортикоидов. Им хочется мчаться вперед, вспарывать, кусать и убивать, но они этого не делают. Они наблюдают. Завоевание осуществится при наличии дисциплины и выдержки. Они ждут, точно так же, как ждут Здоровяка и дня, когда найдут ему применение, потому что он настанет столь неизбежно, как и день, когда они вырвутся из Борго и понесутся через город, чтобы дать волю своей сдерживаемой ярости и жажде крови, убивая на своем пути всех крыс-чужаков. И вот вместе с капелькой, потом каплей, потом струйкой воды, льющейся в одно из самых высоких и сухих колонии, в той самой точке, которую выбрал бы тот, кто располагал бы схемой всех ее туннелей и соединений и кто желал бы смыть подчистую всех крыс Борго в Тибр, — вместе с ней настал день Здоровяка.
Хлоп!
Сюда, малыш, сюда. Сюда, Здоровяк. СЮДА! Тогда вон туда, да, туда… Ох, да брось ты, Здоровяк, куда бы ты ни забрался… Кто-нибудь видел Здоровяка? ЗДОРОВЯК!
Бедный глупый Здоровяк, заманенный в туннель гирляндой коровьих кишок! Располосовав коту горло и укоротив на хвост, его поволокли на север, в сторону Бельведера. Самое искусно задуманное из искусственных озер христианского мира дало течь. Для расположенной под Ватиканом колонии эта течь представляет собой потенциальную катастрофу. Для Здоровяка — последнюю роковую ошибку. Ватиканские крысы используют его как затычку.
Хлоп! Хлоп! Хлоп!
Стоп.
Проходит то ли час, то ли несколько часов — время, когда секунды идут то согласно, то врозь с подергиваниями жилистого сердца Йорга, ускоряясь, обгоняя, возвращаясь и совпадая. Он тоже ждет, и его вера подобна куску угля, терпеливому черному кристаллу, хранимому в изношенном теле. Накануне ночью появилось немного света, вскоре после того, как трое насмехающихся самозванцев оставили его наедине с его размышлениями о зиме и воспоминаниями о камнях, далеко и давно падавших в безмятежные черные воды. Ни одна церковь не защищала его от влаги и холода ни тогда, ни теперь. Ни одна опора не поддерживала его, ни одно ярко раскрашенное окно не освещало ему путь. Его кусок угля, однажды зажженный, будет гореть недолго и ярко, и этого вполне достаточно, это отвечает потребностям исполненного веры глупца. Его внутреннее паломничество почти завершено. Почти все его последователи от него отступились. Остается Ханс-Юрген, но кто еще? Он улыбается про себя, наслаждаясь тонкой иронией своего вознесения после длительного заключения в дароносице дворца Папы. Легкие ветерки играют вокруг его ступней. Негромкие звуки играют у него в ушах. Кто-то бренчит на цитре — а может, это цимбалы. Серебряный набалдашник, которым оканчивается подлокотник, теплеет под его нагретой солнцем ладонью. Он прислушается к тишине воды, затем к тому, что эту тишину нарушает. Опять начинают каркать вороны, потом доносятся человеческие голоса, что-то тащат, роняют, кого-то улещивают и бранят. Разнообразные всплески и всхлипы.
Хлоп!
Это нечто такое, чего он не слышит. Источник очень далек, заключен в заболоченную оболочку.
Волнения становятся более сложными, из общего гама вырываются новые звуки, прерывистые постукивания, хлопки и скрипы. И гиканья! Справа от него кто-то кричит: «Поэты, сюда!» — и он слышит странное ритмическое бормотание со стороны дворца. Он понимает, что окружен со всех сторон. Звучит и резко обрывается фанфара. Апельсины с грохотом выкатываются из ведер и с глухим стуком падают в бочки. «Половина поэтов, пожалуйста, пройдите на другую сторону! Быстрее!» Шаги и множественное бормотание. Крики торговцев памятными брошами. Колоссальный всплеск, за которым следует множество всплесков поменьше. Его собственная обутая в домашнюю туфлю нога легонько постукивает по подиуму. Йорг, сжимая в руке свой посох, поправляет митру. Он слышит шум города, приученного к зрелищам и помпе, — приглушенный и разбавленный вой, перекрываемый ворчанием, шарканьем ног и звуками толчков во всех направлениях. До него доносятся голоса тысяч людей с их лопотанием, остроумием, удачно ввернутыми красными словцами и подтруниванием. Шум города заполняет все регистры, затопляет все, кроме самого себя, и засоряет Йоргу уши, пока он не различает пения, поднимающегося откуда-то извне или из прежних времен, из какой-то первозданности, где нет ни завитушек, ни орнаментов. Пение грубое и монотонное, но также и мощное: гортанное ворчание, следующее простому ритму (раз-два), оно подобно звуковому стенобитному тарану, который словно набирает скорость, становясь громче и ближе, и наконец, вырываясь на арену по спиральной лестнице, высоко возносит своего победителя, а того, кто этого победителя доставил, водружает на самую верхнюю ступеньку, меж тем как их распевающие последователи все идут и идут: неумолимое наступление грязи, лохмотьев, веревок, палок, энергии, раздражения и грубости.
— Росс'рус. Росс'рус! РОСС'РУС! РОСС'РУС! РОСС'РУС!..
— Стало быть, вот он, Россерус, — бормочет под этот гвалт Папа, восседающий на троне в окружении своих любимых кардиналов.
Послам тоже достались места на этом участке с лучшим обзором, наряду с теми, что оказались здесь благодаря своему положению: старшими членами курии, влиятельнейшими городскими чиновниками, престарелыми баронами и самыми терпеливыми и великодушными из банкиров Папы.
— А этот, на котором он сидит, — продолжает Лев. — Это, я полагаю, и есть Зверь?
Какое-то время Гиберти не отвечает. Подобно глазам облаченных в сутаны сановников вокруг него, увенчанных шапочками куриалов, украшенных драгоценностями банкиров, одетых в черное поэтов, ждущих внизу в своих подскакивающих гондолах, среди которых маячит Ганнон, — он тщетно пытается скоординировать четыре плавучие гребные лодки, замаскированные под миниатюрные галеоны, которые прикреплены к его ступням, — простолюдинов и малозначительных родственников его святейшества, вжатых на скамьи и втиснутых на лоджию, глазам каждого — глазам Ри-има, — его глаза не отрываются от животного, которое стоит посреди толпы распевающих и покрытых коркой грязи нищих, словно серая скала, отполированная ударами замусоренного моря. План, понимает Гиберти, уже пошел наперекосяк. Навмахии полагалось быть спокойным, балетным мероприятием, в котором поэты по двое и по трое гребут, чтобы сойтись лицом к лицу у воображаемой черты, намекающей на обозначенную в булле демаркационную линию, чтобы затем у этой черты как можно громче читать стихи и, вероятно, швырять друг в друга всякой всячиной, если поэзия окажется чересчур скучной. На воду были спущены маленькие плавучие арсеналы с запасами декоративных снарядов: апельсинов, грейпфрутов, немногочисленных дынь, запертых в клетки голубей. Пародийному Папе предписывалось судить со своего подиума (в значительной мере следуя руководящим указаниям Папы настоящего), меж тем как двое животных должны были маневрировать, пока одно или другое не решится атаковать, и тогда… Что ж, дальше этого План не простирался, но он предусматривал победителей и побежденных, честь и позор, разнообразные потешные призы. Могли быть отчеканены памятные медали. Сейчас, однако, разглядывая Зверя — его бугры и выпуклости, грубые швы, крест-накрест проходящие по брюху, дурацкий рог и крысиный хвост, а более всего его неподвижность, — Гиберти осознает тот факт, которому следовало бы сделаться очевидным гораздо раньше, тот факт, который уже уничтожил План, а теперь обращает день триумфа папской фантазии в день, который почти все имеющие к нему касательство, скорее всего, предпочли бы забыть. Поэтому какое-то время Гиберти не отвечает.