Музей современной любви - Роуз Хизер
Элайас хорошо знала, как выглядят его плечи под рубашкой. Кожа у Арнольда была полупрозрачная, точно мрамор с прожилками, волосы под мышками, вокруг сосков и яичек угольно-черные, с легкой проседью, как и на висках. Он еврей-атеист, а она… Что ж, она давно решила верить в очень немногое. Кибл говорил на трех языках. Она — на пяти.
— Итак, вы хотите сказать, что, поскольку здесь нет ни крови, ни ножей, ни наготы, «В присутствии художника» — явление менее значимое? — спросила Элайас.
Кибл повернулся к ней и взглянул на часы, точно у него имелись срочные дела. Прежде чем отправиться на пробы, Элайас проанализировала его стиль, просмотрев и прослушав десятки интервью разных лет. Ему нравилось смущать своих гостей, заставать их врасплох. В первые же недели совместной работы, как только Арнольд понял, что его новая соведущая, по крайней мере в настоящий момент, намерена остаться здесь надолго, Элайас убедила его, что может поспособствовать тому, чтобы он смотрелся рядом с ней превосходно. Она редко с ним соглашалась, тем более на людях.
— Разумеется, нет, — ответил Кибл тем изысканным, здравым тоном, который он отточил до совершенства. В голом виде Арнольд бывал далеко не так рассудителен. Он становился любопытным, ребячливым и чувственным. — Я не считаю, что искусство можно разделить на медитативное и немедитативное. Но согласитесь, искусство перформанса легко скатывается до самолюбования. Нельзя обойти молчанием подтекст нынешней работы Абрамович. Может, она подражает индийскому гуру? Мастеру дзен? Или вынесла это из своих путешествий по Вьетнаму, Китаю и Японии? Мы видели, как стреляли в Криса Бёрдена и подвешивали Стеларка, наблюдали садомазохистские эксперименты Боба Фланагана и просидевшего целый год в клетке Тейчина Сье[15]. Неужели «В присутствии художника» и впрямь показывает эволюцию перформанса? Или это действо должно происходить в православной церкви? — Элайас улыбнулась. Она хотела смотреть ему в глаза, но отвела взгляд, чтобы губы ее, как всегда, находились на нужном расстоянии от микрофона. — Абрамович исследует физические и умственные пределы своего бытия. В поисках эмоциональной и духовной трансформации она на протяжении сорока лет переносила боль, истощение и опасность. Принимала психотропные препараты, чтобы продемонстрировать нам их воздействие, хлестала себя, бессчетное множество раз вырезала у себя на животе звезду. Возможно, в эволюционном контексте спустя сорок лет художник переходит к неподвижности и молчанию.
— И к необходимости просто сидеть? — вставил Кибл. Он явно хотел, чтобы Элайас рассмеялась, но она этого не сделала.
— Как женщина и как художница Марина, помимо прочего, олицетворение героини. Воина. Страдальца. Налицо напряженное противоречие между энергией и пассивностью.
— А мы — почтительные зрители? — продолжал Кибл.
— Я полагаю, что во время этого перформанса люди плачут, потому что они искренне тронуты.
Наиболее комфортно Кибл ощущал себя, когда ему представлялась возможность проявить превосходство, снисходительность, уверенность. Когда он кончал, лицо его искажалось.
— В течение многих столетий искусство стояло рядом с религией, — сказал он. — Когда первое заслоняет последнюю, получаются шокирующие вещи. Возьмите «Черную Мадонну». «Христа в моче»[16]. Бельгийский художник Вим Дельвуа вытатуировал Мадонну на спине свиньи. Мне неловко от религиозности происходящего: сходите прямо сейчас в МоМА и посмотрите на всех этих людей, в буквальном смысле стоящих на коленях или сидящих вокруг Абрамович и глазеющих на нее, точно на святую.
— Она просто приглашает нас поучаствовать, — возразила Элайас. — В этом есть целительный и духовный, но также и социально-политический смысл. Многослойность. Нам напоминают, почему мы любим искусство, изучаем искусство, вкладываем в искусство.
Она знала, что переиграла Кибла. Арнольд был дезориентирован. Не тогда ли это случилось, когда она представила его лежащим на спине, с эрекцией и окровавленной губой, которую она же, еще голодная, и укусила, оседлывая его?
— Так вы готовы сесть перед ней, прежде чем перформанс закончится? — улыбнулась Элайас.
Кибл усмехнулся, но голос его был спокоен:
— Я бы мог.
— Вы сядете?
— Хорошо. Через две недели у нас выйдет программа с участием одетых — и раздетых — перформансистов, делающих реконструкции работ Абрамович. Мы выясним, каково это, когда тебя публично ласкают.
— А я пройдусь по ретроспективе и расскажу о ней.
— На этом мы заканчиваем сегодняшнюю передачу. Вы слушали «Арт-обзор из Нью-Йорка» на радио Эн-пи-ар. Я Арнольд Кибл…
— А я Элайас Брин.
— До свидания.
— Я уже сидела перед ней, — призналась Элайас, когда они закончили, помахали продюсеру и толкнули звуконепроницаемую дверь, ведущую в коридор. — Два раза.
— Так почему ты не сообщила об этом в эфире?
— Это личное.
— Если я угощу тебя ужином, мне ты расскажешь?
— Пожалуй, в другой раз.
И Элайас ушла, чувствуя, как по коже бегут мурашки, — она знала, что Арнольд смотрит ей вслед. Как-то само собой получилось, что они зашли дальше, чем планировали. В этом был виноват секс. Сладострастный дурман. Но Элайас не остановилась.
18
Снегопады били все рекорды. Стоял февраль, Лидия уже месяц пребывала в Хэмптоне. После удара, случившегося с женой, Левин получал от Элис лишь самые скудные сведения. Хорошие новости отсутствовали. Город был скован льдом, и все вокруг будто застыло. Днем едва светлело, ночь подвергали поркам и наказаниям атлантические штормы. В тот день ждали буран, надвигавшийся из Канады. Метеостанции присвоили ему статус урагана первой категории. Но Нью-Йорк, хоть и утопавший в сугробах, был неустрашим. Электричество еще не отключили, и Левин получил электронное письмо от Хэла: «Где ты? Не могу с тобой связаться. Позвони мне. По работе».
— Арки, привет, — раздался в трубке голос Хэла, который нельзя было спутать с ни с чьим другим. Хэл слепил протяжный нью-йоркский выговор из резкого канзасского диалекта (доставшегося от отца) и стрекочущего новозеландского (от матери). — Где ты был? Что, северные олени стащили телефон? Я уже несколько недель пытаюсь дозвониться.
— Я был занят.
— Ладно. Ну привет! Как провел выходные?
Выходные? Единственным событием стала короткая вылазка на завтрак в кофейню «Серый пес». Грязный утоптанный снег и пронизывающий холод не располагали к прогулкам. Туристы, приехавшие на зимние распродажи, наводнили Виллидж, толпились в «Блумингдейле», заполонили Спринг-стрит, Канал-стрит и все пространство между ними, прочесывали маленькие бутики, торгующие швейцарскими складными ножами и дизайнерскими сумками, чайными полотенцами и рубашками, перебегая из одного теплого магазинчика в другой. Все кафе и рестораны в радиусе двух километров от Нью-Йоркского университета были забиты студентами, вернувшимися с каникул. Но именно об этом и мечтала Лидия. Она хотела жить на Вашингтон-сквер, в двух шагах от кампуса.
Без Лидии Левин лишился привычного недельного ритма с определенностью будней, традициями субботы, уходящей свободой воскресенья. Все это куда-то исчезло. Сегодняшний день не отличался ни от какого другого дня недели. При желании Левин мог устроить себе три воскресенья подряд: бродить по городу, заглядывать в галереи, часами гулять по Риверсайду. Без Лидии, в одно и то же время уходившей на работу и возвращавшейся с нее, четкий порядок рабочей недели расстроился; так каменные стены зарастают травой и все строение приходит в упадок.
Но разве творчество не есть та самая трава, которая побеждает камень? Что за промывка мозгов, спрашивал себя Левин, помогла создать мир, в котором люди работают по пятьдесят — шестьдесят часов в неделю, месяц за месяцем, неважно, сколь прекрасен день за окном и какие мысли их посещают? Откуда тут взяться картинам? Романам и статуям? Музыке?