Маргарет Этвуд - Пожирательница грехов
— От этого есть одно хорошее средство. — В смысле, не веди себя как девятилетка, но он не понимает намека. А может, просто не расслышал: музыка играет еще громче.
— Пошли отсюда, — говорит он, и мы поднимаемся из-за стола. На выходе я кидаю взгляд на кассиршу: кассирши наводят на меня тоску, мне хочется, чтобы они радовались, а они не радуются. Эта кассирша — оплывшая и толстая, перекормленная музыкой и картошкой фри. Борись, тихо говорю я ей.
Мы выходим на улицу, идем, не берясь за руки. Я не могу вспомнить, что он мне такого сделал обидного, но я ему этого не прощу. На нем длинное армейское пальто цвета хаки, из складских излишков. Пальто — с медными пуговицами, красивое, но сейчас напоминает мне про мою фобию привратников, водителей автобусов, почтальонов — всех, кто прикрывается формой. Я иду так, чтобы он наступал во все лужи. Я думаю про себя: я не могу победить, но и ты не можешь. Я тогда была вменяемее, умела защищаться.
— Я никогда не встаю в восемь. А ей надо было на работу. — Он же знает, что на сей раз я не посмеюсь вместе с ним, хотя прежде смеялась. — Если б ты была рядом, этого бы не произошло, — говорит он, пытаясь все свалить на меня.
И я вижу это так ясно и буднично: я знаю, что он делал, как двигался и даже что говорил — одно теплое тело тянется к другому, как все, и меня тошнит. И еще — схватить бы все эти покупки и спустить их в нечищеный туалет, который я — идиотка — даже хотела почистить, его-то, беднягу, этому никто не научил. Туда им и дорога. Так вот как это будет: я подбираю его грязные носки и окурки — я привыкла, женщине это в радость, я благополучно на восьмом месяце беременности, уже не отвертеться, я кряхчу, делаю зарядку, я готовлюсь к естественным родам, а он трахает все, что в него ни упрется, потому что выпил неизвестно сколько. С тобой — духовная связь, говорит он, а с другими — чисто физическая. А не пошел бы он. Что, он думает, я заметила в нем прежде всего — его распрекрасную душу?
— Я выйду, кое-что куплю, — говорю я. Здесь я слишком выделяюсь — песчаные мышки в норках за стеклом, какое вторжение, думала я тогда. — Мне вернуться?
Это призыв к покаянию, и он молча кивает. Он действительно удручен, но мне теперь не до этого, мне нужно уйти туда, где много людей, это маскировка. Я тихо закрываю дверь, иду на рынок, вгрызаюсь в толпу.
Это комната — тут кровать, комод, а на нем зеркало, ночной столик с лампой и телефоном, занавески с рисунком, крупным, как на линолеуме, — занавески заслоняют окна, а окна в свою очередь заслоняют комнату от ночи и обрыва в десять этажей, а внизу — расплавленные огни и металл уличных заграждений, а через коридор — ванная с раковиной и двумя вентилями — для горячей и холодной воды, и дверь ко мне закрыта. За дверью — другой коридор, череда закрытых дверей. Все тут правильно, все на месте, только чуточку щербатое. Я пыталась заснуть в своей постели, но безуспешно. Я хожу босиком по полу туда — сюда, ковер пахнет казенной химчисткой. Прежде на ковре стоял лоточек с коркой от бифштекса и ошметками салата, я давно вынесла его в коридор.
Время от времени я открываю окна, и гудение улицы заполняет комнату, и комната становится частью мотора величиной с город. Потом я закрываю окна, и в комнате снова тепло, как в двигателе внутреннего сгорания. Иногда я отправляюсь в ванную и там открываю и закрываю вентили, пью воду и запиваю таблетки снотворного — подобие жизни, еще я смотрю на наручные часы. Ранняя весна, на улице — ни снега, ни листьев, дни слишком солнечные, всюду пыль, и солнце режет глаза. Три часа назад он звонил и сказал, что будет дома через полчаса. Про эту комнату, что никогда не была нашим домом и никогда не станет, он говорит “дом” — наверное, потому, что теперь здесь живу я. Я здесь, в этой комнате, и не могу выйти, потому что ключ у него, — куда я пойду, чужой город. Я вынашиваю планы: сейчас я соберу вещи и уйду, а потом он вернется из… — где он сейчас? Может, попал в катастрофу, в больнице, умирает, нет, он никогда не поступит так изящно. Комната будет пуста. Комната теперь пуста — я место, я не человек. Я пойду в ванную, закроюсь, лягу, руки, сплетенные, как лилии, закрытые глаза, словно придавленные медяками. Я выпью остальные таблетки снотворного, а потом меня найдут простертую — на бюро, на телефонном аппарате, я буду в коме. В детективах дыхание людей в коме называют “стерторозным” — никогда не понимала, что это значит. Он войдет как раз в тот момент, когда я вылечу из окна в плотный ураганный поток снизу, а моя ночнушка раздуется надо мною огромным бумажным, нет, нейлоновым змеем. Держи за ниточку — другой конец привязан к моей шее.
Все комнатные механизмы продолжают бездушно тикать, урчать. Я включила обогреватель на полную мощность, но ничего не происходит — наверное, меня тут просто нет. Он должен быть здесь, он не имеет права тут не быть: вся эта машина — его детище. Вот уже в пятый или шестой раз я ложусь в кровать, тени прыгают на закрытых веках, я пытаюсь на них сконцентрироваться. Это солнце, пыль, яркие краски, фары, персидский ковер. Потом я вижу картинки странно, но сначала уточки, потом женщина на стуле, лужайка, а на ней деревенский домик. Греческий портик, часы, выложенные из цветов, танцует шеренга мультяшных мышек — откуда они тут взялись? Кто бы вы ни были, выпустите меня, и я обещаю больше никогда-никогда. В следующий раз я отключу голову, а со своими мотивациями он сам разберется.
Сначала все казалось просто, нужно было так и держаться с самого начала, это единственное, над чем ты властна. Спокойно, говорил доктор, — он старался, но был как Фред Макмюррей в семейной картине Уолта Диснея[10] — спокойно, принимай таблетки. Возможно, он отстаивает свою свободу, а ты как собственница. И он хочет сбежать. Это ты его довела, загнала в эти телефонные будки, вот и вышел оттуда жеребец. Самоходный пенис с мозгами, как у термита: после пары стаканов потянется к любой дырке: как ночная змея с инфракрасными сенсорами, в темноте нападает на все, что излучает тепло. А если включить свет, окажется, что он трахает воздуховод.
Это несправедливо. И это особенно бесит, потому что в прошлый раз она заполучила его, а тебе ничего не осталось. Почему именно теперь? Он же знал, что я утром приду. Но он ничего не выбирал, просто так случилось. Он запутавшийся человек, так на него и смотри. Но я только это и делаю. Я уже не понимаю, он мне любовник или пациент в поликлинике? Вы, доктор, думаете, что волшебник, всех вылечите. Признайтесь, что вы проиграли.
Потому что, может, это я запуталась, может, я вообще не человек, а, допустим, артишок. Ни то, ни другое.
Вообще-то она в его духе, у них бы неплохо сложилось, они оба такие крепкие, и, может быть, она дает ему команду свистком, фьюить! — и пошло-поехало.
Я ею даже где-то восхищаюсь — живет сегодняшним днем.
Когда я возвращаюсь, он одет и несчастен. Я брожу по комнате — пародия на домохозяйку: я режу хлеб его единственным никудышным ножом и злюсь, я споласкиваю фрукты под краном. Открываю пепси, купленную для него.
— У тебя есть еще стаканы?
Он качает головой:
— Только один.
Я приношу из спальни мягкоголовую розу и выбрасываю ее в бельевую корзину — это его мусорное ведро. Я выплескиваю воду из стакана, наливаю пепси до половины — это для меня. Хоть так физически выплеснуть гнев. Он начинает есть. Я не могу. Меня трясет. Я снимаю с вешалки его пальто и закутываюсь.
— Не смотри на меня так, — говорит он.
— Как — так? — спрашиваю я.
Мне не позволено злиться, он считает, что это несправедливо. Да я и не злюсь. Я прокручиваю в голове образы, хоть за что-то зацепиться, лишь бы не произнести слов, которых не простить, которых не отозвать обратно. Черепашки в цементных ячейках, выдры в пруду с зеленой ряской — они тогда что-то ели, чьи-то кости и голову, нет, думай про лис — лисы лаяли тогда, неслышно, ты лишь видела, как они открывают рот, обнажая глотки. В опилках бродили ехидны, похожие на толстых безумных женщин в шубах, нет, это меня не успокоит. Вспомним про растения, выставку водяных лилий, а в Оранжерее 12 — Victoria amazonica,[11] листья огромные, как тарелки, шесть футов в диаметре, а посередине этот заостренный цветок: он лежал на воде, корабль в гавани, и ничего не делал.
— Слушай, — говорит он. — Я не выношу, когда молчат.
— Тогда скажи что-нибудь.
— Что бы я ни сказал, ты будешь думать, что я развратник.
— Я не думаю, что ты развратник, — говорю я. — Я думаю, что ты просто легкомысленный и глупый. Будь ты умнее, ты бы пока не делал глупостей, а дождался, когда я к тебе перееду. — Я знаю, что в глубине души он совсем не хочет, чтобы я к нему переехала. Плита ведь так и не починена. Защищайся, думаю я, иначе потонешь.
— Я решил, что лучше сразу сказать правду.
Я смотрю на него: он обижен, но мне нужен кусок плоти, вернуть пролитую кровь. А он так мучается, он не виноват, какой уж есть: смирись, смирись с моими нервными тиками, для него это просто непроизвольное сокращение мышц.