Умберто Эко - Таинственное пламя царицы Лоаны
— Имей в виду, милый папа, — сказала Николетта, запихивая в машину то, за чем она приезжала, — Солара отсюда вроде бы далеко, но там за домом есть такая тропинка, которая с горы ведет прямиком в городок, она крутая, но в ней вырублены ступеньки, а кроме того, довольно скоро она переходит в прямую ровную дорогу. Путь в городок занимает четверть часа, обратно, с учетом подъема, двадцать минут, ты всегда говорил, что против холестерина — лучшее средство. В ларьке продают газеты, там же можно купить сигарет, можешь просить сходить Амалию, она туда наведывается в восемь утра практически ежедневно — по собственным делам и на мессу. Но ты ей пиши на бумажке, какую газету тебе покупать и за какое число, а то, дай только Амалии волю, она станет тебе каждый день таскать одну и ту же программу телепередач на текущую неделю. Другого тебе ничего не надо? Ты уверен? Я бы с тобой побыла, но мама считает, что необходимо тебе остаться наедине со старыми вещами.
Николетта уехала, Амалия показала мне мою с Паолой спальню (там пахло лавандой). Разложив привезенные вещи, я переоделся в самую удобную одежду, какую удалось найти, в расшлепанные ботинки, которым было лет двадцать, — теперь я смотрелся бирюком, — и полчаса простоял у окна, разглядывая горы в той стороне, где находился массив Ланг.
На столе в кухне лежала газета времен Рождества (в последний раз мы приезжали с девочками на праздники). Я углубился в чтение, налив себе стаканчик муската из бутылки, торчавшей в ведре с ледяной колодезной водой. В конце ноября Организация Объединенных Наций одобрила проект применения силы для освобождения Кувейта от иракцев, в Саудовскую Аравию перебрасывались первые американские части, речь шла о последних попытках переговоров представителей Соединенных Штатов Америки с министрами Саддама, с целью добиться вывода иракских войск. Эта газета была полезна для реконструкции недавних событий, и я читал ее, как читают выпуски последних новостей.
Внезапно я вспомнил, что этим утром, готовясь к отъезду, во власти сборов и суматохи, не имел стула. Я направился в уборную — идеальнейшее место для чтения статьи, вдобавок можно и посматривать через окошко на дальний виноградник. И вдруг у меня родилась мысль, скажем даже, желание, древнее, дремучее, справить большую нужду на свежем воздухе. Я затолкал в карман газету и толкнул ладонью, сам не поняв, случайно ли или по велению природного компаса, дверь на задворки. Прошел через огород; тот выглядел очень ухоженным. У хозяйственного флигеля за деревянными заборчиками слышались квохтанье, пыхтенье и хрюки. В дальнем конце огорода начиналась тропинка, подъем на виноградник.
Амалия знала что говорила: листья на лозах были еще мелковатые, виноградины — со смородину. И все же это был виноградник, сквозь изношенную подметку стопа воспринимала глыбистость земли, между шпалерами, на разделительных дорожках, вихрами топорщилась трава. Как-то интуитивно я обвел глазами округу в поисках персиковых деревьев, но не нашел их. Странно, я вроде в каком-то романе вычитал это, что между бороздами, — но только нужно ходить там босыми ногами, чуть замозолевшею стопой, по привычке с самых малых лет, — встречаются персиковые деревья. Эти желтые персики,[174] которые растут только между лозами, трескаются при нажатии пальцем, и косточка сама вылетает с присвистом, чистейшая, как после химической обработки, не считая толстеньких белых червячков мякоти, держащихся на каком-то атоме. Ты можешь есть эти плоды, почти что не ощущая бархатистости кожи, от которой обычно пронизывает дрожь от языка до самого паха.
Я присел между шпалерами, в грандиозной полуденной тишине, пронизанной птичьими криками и стрекотанием цикад, и испражнился в траву.
Silly season — мертвый сезон, нет новостей. Он читал, покойно сидя над собственной парною вонью.[175] Человеческим существам приятен запах собственного помета, неприятен запах чужого. Собственный же, как ни крути, — это составляющая часть нашего суммарного тела.
Я испытывал первобытное удовлетворение. Спокойное разжатие сфинктера в этой зеленой роще будило в моей пра-памяти неявные, исконные ощущения. А может, только животный инстинкт? Во мне столь мало персонального, столь много видового (владею памятью человечества, не своей собственной), что, может быть, я попросту наслаждаюсь тем же самым, чем наслаждался неандерталец? У него накопленной памяти было, поди, еще меньше, чем у меня. Неандерталец не знал даже, кто такой Наполеон.
Когда я кончил свое дело, мелькнула мысль — вытереться листьями, нечто само собой разумеющееся, неоспоримый автоматизм — не в энциклопедии же я это вычитал! Но у меня была газета, я выдрал из нее для этой цели телепрограмму (поскольку все равно в Соларе никакого телевизора не было).
Поднявшись на ноги, я посмотрел на свой кал. Превосходная улиткоподобная архитектура. Все еще дымится. Борромини.[176] Видимо, пищеварение у меня в полном порядке, учитывая, что беспокоиться начинают только при виде чересчур мягкого или вообще разжиженного стула.
Я впервые видел свой экскремент (городской унитаз этому не способствует — встаешь с него и не глядя жмешь на кнопку). Экскременты — самые личные и сокровенные наши достояния. Прочие аспекты доступны посторонним людям. Публичнее всего, конечно, лицо, глаза и мимика. Но даже и обнаженное тело в некоторых случаях становится объектом демонстрации — на пляже, у врача, у любовницы. Да если хорошо подумать, даже и мысли не сокровенны, мыслями мы делимся с другими людьми, и нередко другие люди угадывают наши мысли по взглядам или гримасам. Есть, конечно, совсем потаенные мысли… скажем, мысль о Сибилле — но и ею я поделился с другом Джанни, да и сама Сибилла, как знать, может, догадалась о чем-то таком, — не оттого ли заторопилась замуж? В общем, что касается мыслей — не всегда и не все мысли скрыты от мира.
А экскременты — это тайна. Только в начале, в ранний и краткий период жизни, нас перепеленывает мать. А впоследствии наши извержения — это самое непубличное. И поскольку нынешнее мое извержение вряд ли существенно отличалось от обычно мной извергаемого, акт дефекации роднил меня со «мною же самим» незапамятных времен, это был первый опыт, непосредственно увязанный с давними пра-опытами и, конечно, с тем ребенком, которым был я и который в давние времена, не сомневаюсь, присаживался по нужде в этом самом винограднике.
Эх, найти б следы моих ребяческих присаживаний, метки территории — и, выстроив по ним условный треугольник, откопать бы клад коровы Кларабеллы.
Откопать бы клад… Клад не давался, не шел мне в руки. Мой помет явно не тянул на липовый отвар, и хотелось бы, кстати, знать — какой поиск утраченного времени начинается с анального выхлопа? Утраченное время мается астмой, а не поносом. Астма — духновение (пусть и натужное), наитие духа. Люди состоятельные тужат в пробковых комнатах.[177] Люди неимущие тужатся на свежем воздухе.
Затесавшись в неимущие, я не страдал, а радовался. Радовался, пожалуй, впервые в этой новой жизни. Неисповедимы пути господни, сказал я, воистину! Порою они проходят, кто б мог подумать, через задний проход.
День кончился так. Я послонялся по помещениям левого флигеля, дошел до комнаты, которая, по всему судя, была отведена моим внукам (спальня с тремя кроватями, медведями и трехколесными велосипедами у стен). В спальне на тумбочке было несколько свежих книг, ничего особенно привлекательного. В старую часть дома я не совался. Спокойствие. Обживусь-ка сначала в обитаемой части.
Я поужинал в кухне у Амалии, среди старых ларей. Столы и стулья стояли там со времен ее родителей, и сильно чувствовался запах чеснока от связок, свисавших с балок. Кролик был неописуемый, ну, а салат стоил целого этого путешествия. Я напитывал хлеб аловатым салатным соком с кругляками олея. Это было счастье, но счастье открытия, а не узнавания. Вкусовые рецепторы не оказали мне никакой помощи, да, впрочем, я ее от них и не ждал. Я пил много вина: деревенское вино в тех краях превосходит все французские вина взятые вместе.
Я перезнакомился со всеми тварями в доме: облезлый старый Пиппо, отличный сторожевой пес, по заверениям Амалии, хотя на первый взгляд и не внушающий доверия — старый, кривой на один глаз, и, кажется, он, вдобавок ко всему, уже выжил из ума. Кроме пса, три кота. Два шелудивых и злобных, третий похожий на ангорца, черный, густошерстый, мягкий на ощупь. Этот умел просить еду довольно изящно, трогая лапкой меня за брюки и привлекательно помуркивая. Мне симпатичны все животные, теоретически (я ведь вхожу в общество против вивисекции?), но инстинктивной приязнью управлять никто из нас не властен. Я возлюбил третьего кота и дал ему самые лучшие кусочки. Я спросил у Амалии, как зовут какого кота, и получил ответ, что котов не зовут никак, потому что коты — не христиане, не то что собаки. Я спросил, можно ли звать черного кота Мату, она ответила, что можно, если меня не устраивает нормальное «кис-кис», но у Амалии был такой вид, что ясно читалось: у всех этих городских, даже у синьорино Ямбо, в голове тараканы.