Сюзанна Кейсен - Прерванная жизнь
– Тут запрещено иметь зажигалки. Курить можно только под надзором. Так и знала, что они выскочат, – объясняла Лиза. Она вытащила вторую сигарету и сразу же сунула ее обратно в пачку.
Тут вышла наша медсестра.
– А вы не долго, – сказала она. – Как там Элис?
– Сообщила, что чувствует себя все лучше, – проинформировала ее Джорджина.
– И у нее дерьмо… – Я не могла описать этого.
Медсестра кивнула.
– Ничего особенного.
Отвратительная гостиная, обшитые винилом стулья; комнаты, заставленные столами, комодиками, одеялами и подушками; опирающаяся локтями о пульт санитарка в дежурке, болтающая о чем-то с Полли; белый мел в ящичке у информационной таблицы, ожидающий нас, чтобы мы вписали собственное возвращение в отделение: наконец-то мы дома.
– Ффу… – вздохнули мы по несколько раз. Я все еще не могла достаточно надышаться, или же наоборот – выпустить тот воздух, который скопился у меня в легких.
– Как вы думаете, а что, собственно, с ней произошло? – спросила Джорджина.
– Что-то, – ответила ей Лиза.
– Это дерьмо на стене, – сказала я. – Господи, неужто и с нами может когда-нибудь случиться такое?
– Она же сказала, что чувствует себя уже лучше, – заявила Джорджина.
– Тут все относительно, – вмешалась Лиза.
– Ведь может же случиться, правда? – спросила я еще раз.
– Не разрешай себе такого, не допускай этого, – сказала Джорджина. – Помни.
ТЕНЬ РЕАЛЬНОСТИ
Умер мой психоаналитик. До того, как стать моим психоаналитиком, он был моим психотерапевтом и очень мне нравился. Вид из окна его кабинета – на первом этаже того здания, в котором находилось отделение максимальной безопасности – дышал спокойствием: деревья, листья, ветер, небо. Я частенько сидела там и молчала. В нашем отделении всегда не хватало тишины. Поэтому здесь я просто глядела на деревья и ничего не говорила, а он глядел на меня и тоже ни о чем не говорил. Это было очень дружески.
Иногда он все же заговаривал. Как-то раз, после целой ночи воплей и битья головой об стенку, когда я уселась в кресле напротив него, то просто задремала.
– Тебе хочется спать здесь со мной? – защебетал он весело.
Я открыла глаза и глянула на него. Землистая кожа, ранняя лысина и бледные мешки под глазами – нет, наверняка это был не тот тип, с которым хотелось бы переспать.
Но в целом он был даже и ничего. Уже одно то, что я могла усесться в его кабинете без необходимости слишком большого числа объяснений, действовало на меня очень успокаивающе.
Только он не мог позволить, чтобы дела шли сами по себе, и начинал расспрашивать: «О чем ты задумалась?». Я никогда не знала, что ему ответить. В голове у меня было совершенно пусто, и мне это очень нравилось. Тогда он начинал мне объяснять, о чем же я могла задумываться. «Сегодня ты выглядишь опечаленной», говорил он, или же: «Сегодня тебя явно что-то мучает».
Ясное дело, что я была опечаленная и замученной. Мне было восемнадцать лет, на дворе была весна, а я сидела в больнице за решеткой.
В конце концов он наболтал обо мне столько чуши, что мне пришлось объяснять его ошибки, что, собственно, ему только и было нужно. Больше всего меня достало то, что он все же извлек из меня все то, что хотел. Но ведь, говоря по правде, это я знала собственные чувства, он же их не знал.
Звали его Мелвином[5]. По этой причине мне было его даже чуточку жалко.
Довольно часто по пути в его кабинет я видела, как он подъезжает на автомобиле к зданию. Чаще всего он приезжал на пассажирско-доставочном автомобиле с корпусом, имитирующим деревянные плиты; но иногда я видала его в блестящем черном бьюике с овальными окнами и виниловой крышей. Но однажды он промчался рядом со мною в спортивной, броской зеленой машине, которая через мгновение с писком шин остановилась на паркинге.
Как-то раз, стоя перед его кабинетом, я расхохоталась, потому что в голову мне пришла забавная мысль. Я даже толком не могла дождаться, так мне хотелось рассказать об этом Мелвину.
Как только он появился в кабинете, я тут же выпалила:
– Ведь у вас три автомобиля, правда?
Он кивнул.
– Пассажирско-грузовой, седан и спортивный?
Он снова кивнул.
– Так это же образ вашей психе, – сказала я. – Пассажирско-грузовой – это ваше эго: смелый, решительный, сильный, то есть личность, на которой можно положиться. Седан – это суперэго, ибо показывает, как бы вам хотелось, чтобы вас видели другие: властный и вызывающий уважение. А спортивная машина – это id, поскольку такую машину невозможно удержать на месте, она рвется вперед, быстрая, опасная и даже, в чем-то, запретная. – Я улыбнулась Мелвину. – Она ведь новенькая, так? Эта спортивная?
На сей раз он уже не кивнул.
– Вам не кажется, что это великолепно? – спросила я у него. – Вы не думаете, как это здорово, что ваши автомобили это отражение вашей психе?
Он ничего не ответил.
Зато вскоре он начал доставать меня тем, чтобы я подверглась психоанализу.
– Мы топчемся на месте, – говорил он. – Мне кажется, что анализ просто обязателен.
– И что это может изменить? – допытывалась я.
– Мы топчемся на месте, – только и повторял он.
Через пару недель Мелвин сменил тактику:
– Ты единственная пациентка в этой больнице, с которой можно провести психоанализ, – сказал он.
– Даже так? Но почему именно со мной? – Я ему не верила, но то, что говорил, меня заинтриговало.
– Поскольку для анализа необходима полностью интегрированная личность пациента.
В отделение я вернулась с легким румянцем на лице, восхищенная идеей своей полностью интегрированной личности. Про нее я никому не говорила; это было бы воспринято как бахвальство.
Если бы я сказала Лизе: «Знаешь, у меня полностью интегрированная личность, и поэтому Мелвин поддаст меня психоанализу», Лиза только срыгнула бы и сказала: «Все они ослы тупые, и ничего хорошего они тебе не скажут», и я бы от психоанализа отказалась.
Поэтому я не пискнула ни словечка. Мелвин подольстил моему самолюбию – он знал меня хорошо и понимал, как мне хочется лести, и вот я, из благодарности, его предложение приняла.
Теперь вместо окна передо мной была стенка, ничем не отличающаяся стенка, покрытая голубой краской. Не было ни деревьев, ни неба, не было и терпеливого взгляда Мелвина, когда я поворачивала глаза. Нет, я чувствовала его присутствие, только теперь в нем были холод и жесткая неуступчивость. Единственными фразами, которые исходили из его уст, были: «Так?» и «А не могла бы ты рассказать об этом чуточку побольше?». Если я говорила: «Постоянное глядение на эту ебаную стенку доводит меня до бешенства», он отвечал: «А не могла бы ты сказать об этом побольше?» Если я говорила: «Ненавижу весь этот ваш анализ», он отвечал: «Так?»
Как-то раз я спросила у него: «Почему вы сделались таким другим? Ведь раньше вы были более дружелюбным». В ответ я услыхала: «А не могла бы ты рассказать об этом побольше?»
Психоанализ начался в ноябре, когда я еще подчинялась требованиям группы. Пять раз в неделю я присоединялась к небольшому стаду пациенток, подгоняемых медсестрой к различным врачам. Но большинство врачебных кабинетов находилось в административном здании, находящемся совершенно в другом месте, чем отделение максимальной безопасности, в котором располагался мой аналитик. Хождение в группе очень скоро превратилось в муку, напоминающую езду в забитом автобусе да еще и с изрядным крюком. Я пожаловалась на это. И мне признали привилегию целевого выхода.
Моя часовая встреча у Мелвина начиналась теперь со звонка в мое отделение и сообщения дежурной медсестре, что на место я добралась, а заканчивалась звонком и сообщением, что я уже выхожу.
Мелвину весь этот цирк с телефонами не нравился. Когда я звонила, он вечно криво глядел на меня. Телефонный аппарат он вечно держал рядом с собой. И каждый раз мне приходилось просить, чтобы он придвинул его поближе ко мне.
Вполне возможно, что он куда-то пожаловался, поскольку через какое-то время мне дали привилегию выхода за пределы отделения. Правда, исключительно на психоанализ, но все-таки. В случае каких-то других занятий я всегда ходила в группе.
Когда я открыла тоннели, был уже декабрь. Вместе с Джорджиной я присоединилась к группе пациенток, направляющихся в кафетерий на обед.
Говорят, что Христофор Колумб открыл Америку, а Исаак Ньютон – силу притяжения, как будто бы ни Америки, ни притяжения не было вообще, пока про них не пронюхали Колумб с Ньютоном. Точно так же было и с тоннелями. Ни для кого они не представляли что-то чрезвычайное, но на меня произвели такое ошеломляющее впечатление, как будто именно я призвала их к жизни.
Это был типичный декабрьский день в бостонских предместьях: свинцовые тучи, брызгающиеся каплями дождя, смешанного с мокрыми снежинками, и ветер – настолько пронзительный, что только и оставалось кривить лицо в гримасе.