Дмитрий Быков - Статьи из журнала «GQ»
Вот то-то и оно. Случилась вечная российская путаница. Революция идейных западников, уставших от сталинской вони, превратилась в революцию потребителей, желавших пить и жрать. Во второй раз это случилось уже на наших глазах — в восьмидесятые, когда результатами борьбы Сахарова и Солженицына воспользовались олигархи и быки. И на взгляд сегодняшнего офисного мидл-класса все это именно так и выглядит — стиляги боролись за право слушать Эллингтона и не носить «Москвошвей».
Между тем именно среди носителей несчастного «Москвошвея» полно было истинных революционеров, приличных людей, мечтавших сначала о социализме с человеческим лицом, потом о капитализме с человеческим лицом, потом о чем угодно, лишь бы с человеческим, — но получается почему-то либо социализм с капиталистическим, как в семидесятые, либо капитализм с социалистическим, как в нулевые, а человеческого как не было, так и нет.
Оттепель сожрали не только те, кто ввел танки в Прагу и начал сажать диссидентов. Оттепель сожрали — точнее, скомпрометировали — еще и те, кто всегда понимает свободу как свободу инстинкта, а отмену казармы как разрешение скотства. Современный офисный планктон — люби, не люби этого определения, а всем своим поведением он его подтверждает, — полагает себя свободным и продвинутым на том основании, что легко отличает по вкусу вино одного урожая от вина другого, а также свободно может провести каникулы в любой точке земшара. Выясняется, однако, что к свободе все это не имеет никакого отношения — и что одинаково одетые комсомольцы пятидесятых, которые стригли и нагибали стиляг в аллеях парка Горького, были-таки внутренне свободней, чем активные потребители нулевых, завсегдатаи «Ашанов» и ЖЖ. Этих комсомольцев трудней было загнать в стойло — среди них находилась пара-тройка индивидуумов, помнивших, что такое человеческое достоинство. А люди нулевых променяли свой вкус, принципы и убеждения на сомнительную стабильность с той же легкостью, с какой меняют устаревшую бытовую технику на модифицированные ее образцы.
И тут мы подходим не просто к печальному, а к роковому вопросу. Вот в 1964 году Стругацкие написали «Хищные вещи века» — книгу о консюмеристской утопии, о стране, где есть все, только смысла нет, и желание жить испарилось. А недавно Борис Стругацкий заметил: мы думали, это антиутопия, но как бы она не оказалась утопией… Да, собственно, уже в 1967 году, в «Гадких лебедях», Виктор Банев говорил детям: а ведь выпивать и закусывать quantum satis не так уж плохо, дорогие ребята, в истории человечества мало было эпох, когда оно могло предаться этому занятию… Банев — типичный шестидесятник. Идейные борцы — непримиримые люди — его страшат. «Ирония и жалость», повторяет он за Фицджеральдом. И если при этом можно выпивать и закусывать — то хорошо.
Но что-то я не верю в консюмеристские утопии, потому что — страшно сказать — они оскотинивают общество гораздо быстрее, чем любые диктатуры. В диктатурах процент свободомыслящих и нестандартных людей оказывается парадоксальным образом больше, чем в постиндустриальных потребительских империях. Когда-то меня поразил фильм Юрия Кары «Завтра была война»: почему среди самой растлительской, самой омерзительной диктатуры выросло такое чистое поколение, сумевшее спасти страну во время войны? И почему наша молодая свобода начинает с такого повального, поголовного растления? Помнится, ответа на этот вопрос у меня в 1988 году не было. Но нет и сейчас, 20 лет спустя.
Я только знаю, что в России путинской больше рабов и меньше борцов, чем в России сталинской. Хотя и в той, и в другой одинаково велик соблазн снять музыкальную комедию о коллективном всенародном усыновлении негритенка.
№ 3, март 2009 года
Дмитрий Быков
Дилемма современности?
В: Дилемма современности?
О: Хочешь — жни, а хочешь — куй…
Работа не волк
«Вы делаете вид, что работаете, мы делаем вид, что платим» — схема, по которой строятся взаимоотношения индивида и государства.
Массовой безработицы не будет. Будет массовая работа почти без оплаты, и это продлится не один год, да, в сущности, никогда и не бывало иначе. В первые кризисные месяцы всех пугали повальными увольнениями, и кое-какие увольнения в самом деле случились, но по сравнению с обещанным апокалипсисом оказались не грознее насморка. Кое-кто трудоустроился, потеряв в деньгах. На биржи труда никто не спешит, и это объяснимо: нашему человеку страшней осознать себя безработным, чем, говоря по-толстовски, «делать ничего» на официальной ставке, которую вдобавок не платят.
Мне кажется, пора изучать реальную Россию — не навязанную западниками и не выдуманную славянофилами, а живущую реальной жизнью по своим лекалам. Это трудно, но без этого ничего не поймешь. Психология труда в России особенная: главная работа делается в свободное время, в порядке хобби. Официальная должность служит прикрытием, легендой — как у Штирлица. Может быть, это связано с давней и всенародной неприязнью к государству, недоверием к нему: надо защитить, спрятать от него главное дело своей жизни, а для себя делать настоящее — так большинство советских писателей публиковали черт-те что, а в стол писали заветное. Может, причина еще и в том, что никакая настоящая работа государству не нужна: оно заинтересовано в том, чтобы большая часть населения имитировала трудовой процесс, работала спустя рукава и часто перекуривала. Отсюда почти тотальная востребованность непрофессионалов и первоочередные увольнения лучших. Думаю, объяснить можно и это: если Россия станет реально инновационной (как нас регулярно уверяют Путин и его специально обученные глашатаи), темп ее развития ускорится, и политическая конструкция — восходящая, в общем, к XVI веку, — элементарно не выдержит. Нужно делать все, чтобы Россия оставалась сырьевой, плохо работающей, мало производящей — потому что хорошо работающий человек чувствует себя хозяином своей судьбы и не очень склонен слушаться многочисленных начальников, паразитирующих на нем. Именно поэтому государство заинтересовано в ленивых работниках, а тех, кто работает хорошо и много, здесь награждают презрительным: «Больше всех надо!»
Работать в России — значит быть встроенным в официальную систему, служить ее винтиком, поддерживать ее фасад; именно поэтому советская власть так боролась с тунеядцами и требовала ото всех хоть куда-нибудь устроиться, хоть что-нибудь делать… и лучше бы кое-как, спустя рукава… Вы спросите: а как же кампании по борьбе за производительность, как же поощрение ударничества? А я вам напомню Андре Жида, который встретился с ударниками и заметил, что такую норму легко делает средний западный рабочий, не считая ее чем-то чрезвычайным. Тех, кто реально любил свое дело и делал его профессионально, тут же обвиняли в частнособственнических инстинктах, провозглашали выскочкой — это как раз не советское. Это — русское, родное, национальное, абсолютно выверенная форма встраивания в мир: дела не делай, от дела не бегай. То есть одинаково неприемлемы и тунеядство — в смысле независимое существование, — и подлинное ударничество, которое в глазах масс приравнивается к коллаборационизму. Не надо очень-то впахивать «на них»: хочешь жни, а хочешь куй — все равно получишь… Русский modus vivendi — числиться и бездействовать. Но непременно числиться: знаю по себе, предложи мне кто-нибудь на выбор работу за три копейки или статус безработного с многотысячным пособием — я не глядя выбрал бы первое. На жизнь наработаем отхожими промыслами, съедим отложенное, вырастим дачный урожай — но любой ценой хотим числиться на работе, отлично понимая, что ни нам, ни человечеству она особо не нужна.
Это одна из взаимных договоренностей, тайных конвенций государства и общества: «вы делаете вид, что работаете, — мы делаем вид, что платим». Застой потому и вспоминается как золотой век, что Россия в это время достигла подлинной симфонии между русским и советским, была больше всего похожа на себя, какой ее знает мир и чувствует уроженец. На кухнях говорили все, что думали. Над газетами потешались. Заведомую ложь выдавали на-гора без комплексов и с твердым пониманием, что и для всех остальных она столь же очевидна, как для говорящего. Но пространство частной жизни было богато, разнообразно и культурно.
В новом российском кризисе мы получим на выходе прежнюю конструкцию: вспомним, ведь и в девяностые безработица оказалась далеко не столь массовой, сколь ожидалась. Миллионы продолжали работать на нерентабельных предприятиях, выпуская никому не нужную продукцию. Чем увольнять человека, превращая его в потенциального борца, потому что безделье злит сильнее всякого угнетения, — проще превратить его в бесплатного труженика, у которого нет низменной материальной заинтересованности, но есть, простите за выражение, институциональная. Он встроен, на месте, при деле; и это лучше, чем героически впахивать за настоящую зарплату. Потому что подлинная жизнь для русского человека никогда не ассоциировалась с работой: русские презирают низкую, прагматическую пользу, зато неделями вырезать деревянный часовой механизм без единого гвоздя — это пожалуйста.