Мария Елиферова - Смерть автора
— Я пошутил, — просто, по-домашнему, сказал он. — Пистолет не заряжен. Можете убедиться в этом.
Он несколько раз нажал курок браунинга, направленного в пол. Раздались лишь сухие щелчки. Меня била дрожь. Я подняла глаза.
— Странная у вас манера шутить.
— На Балканах юмор несколько отличается от английского, — в его глазах зажглась давешняя лукавинка. — Успокойтесь. Я всего-то слегка вас попугал. Что может быть полезнее небольшого стресса! Теперь вам нужно всего лишь некоторое подкрепление сил. Давайте пить чай.
— Но… — начала я. Он прервал меня:
— Не здесь, конечно. Мы расположимся в моём кабинете. Пойдёмте наверх.
Я была ещё не в силах оправиться после пережитого кошмара и как во сне поднималась по лестнице. Пистолет он оставил внизу в столовой. Увидев, что я шатаюсь, он подал мне руку; тут бы мне оттолкнуть её, но я чувствовала себя настолько выбитой из колеи, что молча оперлась на его плечо.
— Зачем вы это сделали? — окрепшим наконец голосом спросила я. Он пристально поглядел мне в лицо.
— Чтобы вы поверили.
— Во что?
— Что я — Мирослав-боярин.
— Вам почти это удалось, — попыталась рассмеяться и. В кабинете теперь оказался маленький чайный столик красного дерева, накрытый белой льняной скатертью, расшитой крестиками, красным и чёрным, сложнейший узор, никогда не виденный мною и не имеющий ничего общего с привычными мне вышивками. На скатерти стояли чайник, молочник и две мисочки — одна с мёдом, другая с белым сыром; на тарелке возвышалась горка даже на вид горячих лепёшек. Я обратила внимание, что чашка была всего одна, и удивлённо посмотрела на Мирослава.
— А вы?
— Я не привык к чаю. У меня на родине не очень-то жалуют этот напиток. Я просто составлю вам компанию.
Мы сели всё на тот же старый диван, и Мирослав собственноручно налил мне чаю. Чай был заварен добротно, по-английски, но угощение было совершенно не английским. От мёда пахло континентальными травами, и почему-то всплыло в памяти русское слово steppe; сыр был снежно-белый, сухой, ломкий и невероятно солёный — я растерялась, как его есть. Заметив моё смущение, Мирослав пояснил:
— Берите руками и ломайте. Это брынза. Мне прислали друзья из родных краёв.
Сам он, впрочем, не ел, а только сидел, облокотившись на диван и наблюдая за мной. Надкусив горячую лепёшку, я спросила:
— Неужели это печёт ваша домработница?
— Конечно. Но мне пришлось несколько раз показывать ей, прежде чем она научилась.
Я наконец сумела сбросить напряжение и рассмеяться. Кабинет теперь, с чайным столиком под расшитой скатертью, с паром от чайника и запахом свежих лепешек и меда, был необычайно уютным, и всё, что произошло четвертью часа раньше внизу, в столовой, казалось невозможным, случившимся в страшном сне. Мирослав благодушно улыбался.
— Ваши лепёшки приятнее, чем ваши шутки, — заметила я. — Особенно после ваших шуток. Не каждый день меня собираются убивать.
— Не знаю, что бы вы сказали, узнав, что скрывалось за этой шуткой, — многозначительно сказал он. — Вы даже не знаете, какому риску я вас подвергал.
— Что, вы и в самом деле собирались убить меня? — иронически спросила я, макая лепёшку в мёд. Теперь Мирослав вовсе не производил впечатления безумца; в ретроспективе его розыгрыш представлялся жестоким и низкопробным, но ничем более, кроме розыгрыша. Возможно, таким образом у потерявших голову мунтьян принято производить впечатление на приглянувшуюся девушку. Если вдуматься, всё это было даже лестно для меня.
— Нет, не собирался, — спокойно ответил он. — Но я бы убил вас, если бы вы согласились сесть под фотографией.
— Как? — весело поинтересовалась я, болтая ложечкой в чае. — Пистолет-то был не заряжен, а рукояткой вы и крысу не зашибёте.
— Вернее, вы бы сами себя убили. В том чае, внизу, был цианистый калий.
Холодок пробежал у меня по спине. Шутил ли он на этот раз? Я предпочла думать, что это была шутка. Мирослав снова заговорил, уже серьёзнее:
— Я не сомневался, что вы откажетесь. Даю вам слово, что больше не буду подвергать вас и ваши нервы никаким испытаниям. Вы уйдёте отсюда в полной безопасности.
— Но для чего, для чего вам это было нужно? — ничего не понимая, спросила я. — Вы не сумасшедший, я это вижу… Кто вы?
— Я — Мирослав-боярин. Не больше и не меньше. Я хотел, чтобы вы увидели меня таким, какой я есть. И приняли или не приняли — таким, какой я есть. Чтобы вы знали обо мне правду.
— Я не знаю, какой вы есть. Вы меня напугали своими выдумками и сбили с толку. Я ничего в вас не понимаю.
— Вы уже начали понимать. Не всё сразу. Постепенно вы поймёте.
Итак, мы расстались скорее друзьями, чем врагами, и вот уже два часа я стараюсь записать события этого дня в том порядке, в каком они происходили. Боже, я даже не могу понять, сержусь ли я на него за театральное представление, которое он мне устроил. Он, несомненно, очень эксцентричный человек — эксцентричный и безжалостный к себе и окружающим — вроде русского императора Петра Великого. Но я чувствую, что тут кроется что-то особое; что в его жизни есть какая-то причина для всего этого, которая скрыта от меня. Может быть, это связано с его участием в партизанских восстаниях. О, если бы я могла разгадать эту тайну!
4 сентября 1913. Минни прицепилась ко мне, когда мы завтракали. К счастью, хозяйки не было дома; мы были одни в столовой, и нас никто не слышал. Намазывая масло на бутерброд, Минни как бы невзначай спросила:
— Ну что, будешь говорить, что не к нему вчера ходила? Неизвестно почему, мне захотелось не столько скрыть правду, сколько разозлить Минни. Я поболтала ложечкой в чашке и с вызовом сказала:
— Ну, допустим, к нему. Я же вернулась домой в половине восьмого.
Минни поперхнулась чаем и положила надкушенный бутерброд прямо на скатерть.
— Ой, Дороти! — глаза её округлились. — Скажи, он красивый?
— Смотря на чей вкус, — отрезала я. — Тебе бы он не понравился.
— Так, — задумалась Минни, — значит, не высокий и не блондин. Дороти, ну скажи по-хорошему, кто он?
— Он мунтьян, — коротко ответила я. Мне доставило немалое удовольствие видеть её замешательство.
— Это ещё что такое?
— Это такая народность, вроде сербов, — равнодушно пояснила я. — Не клади бутерброды на скатерть маслом вниз, а то нам обеим будет головомойка.
Минни секунду переваривала услышанное, потом её глаза засияли идиотским восторгом. Она придвинула свой стул ко мне.
— Так он иностранец? Ну ты даёшь, Дороти! Как он выглядит?
Весёлые черти потянули меня за язык; я поставила чашку на блюдце и сказала:
— Как мунтьян. В красной рубашке, с во-от такими усами и, — я вспомнила эпизод в парке и прибавила: — за ухом жёлтая роза.
Минни расхохоталась:
— Врунья! Я и не знала, что ты такая выдумщица! Ну ладно, не хочешь говорить, не надо. А что вы делали?
Мой новый знакомый, намеренно или не намеренно, открыл мне то, чего я и не подозревала до сих пор: самой неправдоподобной вещью часто бывает истина. И проще всего было её не скрывать — Минни… да что там Минни — никто бы не поверил.
— Пили чай.
— Пили чай? Только-то? — с деланным разочарованием протянула моя соседка. Было видно, что ей хочется вытянуть из меня все жилы. Я доела булочку и ответила скороговоркой:
— Ну, не только. Он наставил на меня пистолет и хотел заставить меня сесть пить чай под большой фотографией партизана, подвешенного за рёбра на крюк. Я не согласилась, а потом оказалось, что в чаю был цианистый калий. И мы пошли к нему в кабинет пить обыкновенный чай, без цианистого калия, понимаешь, зато с мёдом, который ему доставили с Балкан.
— Ага! — визжа от смеха, подхватила Минни. — А ещё он ходит с саблей на боку и держит у себя дома восемнадцать японских гейш! А в ботинках у него спрятаны бриллианты, украденные им у индийского раджи!
— Может быть, может быть, — уклончиво ответила я и почти неслышно добавила: — Только у него не ботинки, а сапоги.
Минни прокашлялась и допила остатки чая.
— Слушай, Дороти, — примирительно сказала она, — не хочешь рассказывать — не надо. Дело твоё, личное, а то я не понимаю? Ты вот лучше скажи — брать тебе билет на «Мирослава боярина»? На следующей неделе показывают. Билеты заранее продают — слишком много желающих.
Я вспомнила тощую чёрную фигуру и набеленные залысины Имре Микеша и поморщилась.
— Нет, не надо.
— Чего так?
— Не хочется.
Единственное, в чём я сейчас бы не призналась Минни, — то, что я уже смотрела этот дурацкий фильм.
Оказавшись наконец одна в своей комнате, я бросилась на кровать и уставилась в потолок. Что-то явно перевернулось — не в обстоятельствах, а во мне самой. Я чувствовала какую-то беспричинную удаль; меня ничто не волновало и одновременно ничто не страшило. Я ощутила, что всё, что думали обо мне Минни или квартирная хозяйка, не значило для меня абсолютно ничего; что все эти мелочи терялись перед лицом того, что мне довелось — а может, ещё только предстояло — узнать. И, боже, мне снова хотелось видеть Мирослава!