Вадим Белоцерковский - ПУТЕШЕСТВИЕ В БУДУЩЕЕ И ОБРАТНО
— Я же сотрудничаю: вот пришел к вам...
— Так почему же вы не хотите дать подписку? Я опять свое. Мне в ответ:
— Вы что, не доверяете Министерству государственной безопасности? Что на это скажешь? Все вопросы-уколы были у них отработаны! Ситуация стала делаться абсурдной. Я сознавал, что упорно уклоняясь от подписки, я восстанавливаю их против себя, и начал ощущать все происходящее как кошмар. Но подписывать их листок — они мне его все время подсовывали, пододвигали — мне очень не хотелось, и я продолжал талдычить свое, а гебисты — свое! Они брали меня на измор. Уйти-то ведь я не мог! Решительно отказаться, встать и уйти? В сталинские времена это было немыслимо!
Я не знаю, сколько времени все это продолжалось, может быть, час, а может, и два. В обморок можно было упасть! В конце концов я просто физически изнемог и сдался, подписал их листок и ушел с чувством, близким к омерзению и к ним, и к себе. Дома я ничего не стал рассказывать, и долго еще держал в секрете свое новое положение.
Почему я так сопротивлялся, так не хотел давать обязательство о сотрудничестве в ту далекую эпоху, когда и я еще был пацаном, и сотрудничество с властями было «делом чести, доблести и геройства», я не знаю. Видимо, уже нагляделся на режим, на власть, как-никак видел уже и 37-й год, и ГУЛАГ, да и сам успел пострадать от доносительства.
Меня стали регулярно, примерно раз в месяц, вызывать на конспиративные квартиры. Это были либо пустые конторы каких-то мелких организаций (приглашали меня по вечерам, после рабочего дня), либо жилые квартиры. И мне запомнилось: когда дверь открывали хозяйки квартир, какой испуганный и недружелюбный взгляд они кидали на меня и спешили исчезнуть. Такие встречи были очень неприятны.
Беседовал теперь со мной уже один человек — куратор. Но кураторы часто менялись. И все были на одно лицо — очень серое. И были они какие-то нервные, желчные. Только один, самый последний, был улыбчивый, дружелюбный.
Расспрашивали меня всегда об одном и том же: не видел ли я чего-нибудь подозрительного, каких-нибудь людей, высказывающих антисоветские взгляды или террористические намерения? Особенно требовали сообщать незамедлительно, если у кого-либо обнаружится «незаконно хранимое оружие».
Вызывали также накануне праздников и советовали осматривать всех людей в подъезде и лифте нашего дома: не оттопыривается ли у них одежда от спрятанного оружия?
— С крыши вашего дома виден Кремль! — объясняли мне.
Про себя я поражался: от нашего дома (в Лаврушинском) до Кремля было, наверное, более километра. И почему именно в праздничные дни на это надо было обращать особое внимание? Теперь понимаю: это паранойя распространялась сверху вниз — от Кремля!
Мне также сразу дали понять, что если я о чем-нибудь умолчу, и они узнают об этом от других сотрудников, то это может плохо для меня кончиться. Куратор даже проиллюстрировал это предупреждение анекдотом о еврее, который «сидел за лень». Услышал в компании антисоветский анекдот и поленился «пойти», а Абрамович не поленился. «Так за что же я сидел, как не за лень?»
— Но это анекдот старый, — пояснил куратор. — Теперь за анекдоты уже не сажают...
Для подписания сообщений мне предложили выбрать псевдоним. Я выбрал — Карпов, оттолкнувшись от девичьей фамилии матери — Карповская. Мистика много позже проявилась в том, что в 1972 году, когда я уже ходил в диссидентах, мною заинтересовался, стал приглашать на беседу сотрудник КГБ, представившийся генералом Карповым. То был для меня критический момент, так как все диссиденты, которыми генерал Карпов интересовался, кончали плохо — лагерями.
Дважды мои кураторы хотели меня «внедрить». Один раз предлагали познакомить с какой-то красивой, но «подозрительной» девушкой.
— Знаешь, в постели многие тайны выдаются, — сказал мне, шестнадцатилетнему подростку, куратор.
Я категорически отказался.
В другой раз стали агитировать, чтобы я сблизился с дочерьми поэта Семена Кирсанова, нашего соседа по дому в Лаврушинском. У него были две дочери, близняшки, очень хорошенькие.
— Это матерый антисоветчик! — сказал мне куратор. Я вновь наотрез отказался. Я дал подписку сообщать об опасных людях, т. е. только о том, что я мог бы сделать и добровольно, без всякой подписки, но не внедряться, не становиться настоящим агентом, не следить за людьми и т. п. Так я себе говорил. И с моим отказом в МГБ вновь смирились — никаких угроз не последовало. Вероятно, разумно посчитали, что рискованно внедрять человека под давлением: может выдать себя и спугнуть дичь.
Что касается Семена Кирсанова, то он никогда не был арестован. По всей видимости, дело на него заведено было, но ему почему-либо так и не дали хода. Мне был известен случай, когда человека арестовали по делу высокопоставленного писателя Николая Тихонова. Целая группа людей сидела в лагерях за участие в возглавляемой Тихоновым антисоветской группе, а он в это время сидел в президиумах почетных собраний, получал свои ордена и гонорары. Как говорилось тогда тихо: СССР — страна неограниченных невозможностей!
Семен Кирсанов впоследствии стал одним из зачинателей литературы «оттепели», опубликовав в «Новом мире» в 1956 году очень острую поэму «7 дней недели». Запомнилась строфа оттуда: «И чувство локтя оказалось искусством ловко спрятанного когтя...» Тогда же он написал пьесу-поэму «Сказание о царе Максе Емельяне», которую поставила студенческая театральная группа Марка Розовского. На мой взгляд, это была самая яркая театральная постановка за весь «оттепельный» период. Из-за нее труппа Розовского была разогнана. Не помогло ей и то, что одним из актеров был зять Андропова, а другой (мой друг), Александр Филиппенко, «крутил любовь» с дочерью главного редактора «Правды».
Но вернусь к теме. Моя связь с МГБ продолжалась около двух лет или немногим более. Отказываясь от «внедрения», я в то же время по собственному почину два раза приходил к кураторам с «сообщениями».
Один раз после того, как мой одноклассник по экстернату притащил в школу пистолет своего дяди, военного, и показал его мне. Зачем он его приволок в экстернат, ума не приложу! Я побоялся, что он еще кому-нибудь похвастается, и в МГБ это станет известно помимо меня, и сообщил о пистолете куратору. Через день-другой этот оболтус подошел ко мне взволнованный и спросил тихо, не говорил ли я кому-нибудь о пистолете и не мог ли кто-нибудь в классе заметить, когда он его мне показывал? Я, похолодев, ответил отрицательно. Мне он, очевидно, полностью доверял! Он рассказал затем, что его дядю вызвали к начальству и потребовали предъявить оружие. Но племянник накануне положил пистолет на место, и дядя его предъявил. Дяде однако сказали, что у них есть сведения, что его племянник ходил с ним в школу, и сделали серьезный выговор за небрежное хранение оружия.
В другом случае объектом моего доноса был студент химфака МГУ, на который я поступил учиться после экстерната. Этот студент удивительно бесстрашно пропагандировал, что русским надо бы следовать идеям нацизма, что война с Германией была большой ошибкой, России надо было с Германией объединиться и вместе разгромить Англию и США, враждебные России, руководимые евреями государства.
Несколько студентов, и я в том числе, подняли вопрос об этом пропагандисте на факультетском комсомольском собрании. Такая пропаганда была в то время особенно шокирующей, тем более для людей, к национальности которых я принадлежал. Дело, напомню, происходило в первый послевоенный год.
Факультетское собрание проходило очень бурно, нервно. С одной стороны, открывались все новые подробности пронацистских разглагольствований студента. У меня и у многих мелькала мысль, не сумасшедший ли этот парень? Но, с другой стороны, все, кто выступал с разоблачениями, понимали, что вколачивают гвозди в гроб этого студента, и нервничали. Все же тогда знали, чем может закончиться подобное собрание-проработка для прорабатываемого.
Я, выступая на собрании, понимал, что мне придется сообщить куратору о злополучном пропагандисте нацистских «идей», и хотел своим гласным выступлением продемонстрировать свою независимость от органов. Но когда я потом сообщал обо всем происшедшем моему куратору, то с огромным удивлением заметил нараставшее раздражение, с которым он слушал меня.
— Это все несерьезная, обывательская болтовня, фрондерство, — сказал он мне. И меня осенило: это, наверное, опять (как и с «немецким шпионом») их человек! Провокатор, возможно. И дальнейшие события подтвердили мою догадку. Парня того даже не исключили из комсомола, только перевели на другое отделение, и мы с ним больше не сталкивались.
А однажды я фактически попался на недонесении. В нашем подъезде жил драматург Николай Погодин, и я находился в приятельских отношениях с его сыном Олегом. Однажды он появился передо мной с пистолетом, который, по его словам, у кого-то купил. Я решил не сообщать об этом. Я уже думал о том, как бы мне закончить «сотрудничество» с органами. Но через какое-то время стало известно, что сын Погодина пытался покончить с собой с помощью этого пистолета. Целил в сердце, но рука дрогнула, и он попал в селезенку, которую пришлось удалить. Стрелялся якобы из-за того, что его любимая девушка покончила с собой.