Майкл Каннингем - Начинается ночь
— Это одна из тех, которую не купили, — говорит Юта.
Питер кивает. Это, конечно, хорошо. А вот в том, что поползут слухи (а они обязательно поползут), что у Питера в галерее крушат произведения искусства, ничего хорошего нет.
— Прости, друг, — говорит Тайлер.
Питер снова кивает. Что толку в крике. Тем более что он все равно не может рассчитать Тайлера прямо сейчас. Выставку нужно обязательно демонтировать до конца дня.
— Работаем дальше, — говорит Питер ровным голосом. — Если можно, не держите в карманах острые предметы.
Он готов удавить этого мудака Рекса — распутная старая тварь!
— Давай уберем ее отсюда, — говорит Юта. Питер, однако, не спешит расставаться с трупом — осторожно, очень осторожно он запускает палец под вощеную бумагу и приподнимает ее.
Все, что он видит — это комковатые охровые завихрения краски на приоткрывшемся треугольнике холста.
Он аккуратно отодвигает бумагу еще на пару сантиметров.
— Питер, — вскрикивает Юта.
Полной уверенности, конечно, нет, но, судя по тому, что он видит, это ничем не примечательная, довольно неумелая абстракция. Посредственная ученическая работа.
Так вот, стало быть, что скрывается под целомудренными пеленами! Вот что представляет из себя эта запечатанная реликвия!
В желудке у Питера что-то переворачивается. Черт… Он что… Его что сейчас…
К тому моменту, когда он поднимается на ноги, его рот уже полон рвоты, но ему все-таки удается добежать до ванной и извергнуть это в унитаз. Потом его рвет еще раз. И еще раз.
— Милый, — доносится из-за спины голос Юты.
— Все в порядке, — говорит Питер, — тебе необязательно на все это смотреть.
— Иди к черту. Когда-нибудь я буду менять тебе подгузники. Бывают вещи похуже. Мы застрахованы.
Питер по-прежнему стоит, склонившись над унитазом. Все? Трудно сказать.
— Да при чем здесь эта идиотская картина! Мне уже пару дней нехорошо. Может, дело в индейке.
— Иди домой.
— Ни за что.
— Если захочешь, потом вернешься. Полежи хотя бы часок. Я пригляжу за этими кретинами.
— Ну, разве что на часок.
— Да-да.
Ладно. Проходя мимо Тайлера, он испытывает смутное чувство поражения. На этот раз юные вандалы одержали победу; изнеженный старик увидел кровь и рухнул на меч.
Он ловит такси на пересечении Десятой авеню и Двадцать четвертой улицы. У него ватные ноги, но тошнота вроде бы прошла. Было бы совершенно чудовищно заблевать заднее сиденье машины Золтана Кравченко. Разъяренный Золтан выбросил бы Питера и умчался отмывать салон. Нельзя демонстрировать свою слабость на людях, во всяком случае в Нью-Йорке. Это значит, что ты банкрот, и не важно, насколько хорошо ты одет.
Питер доезжает до дома, дает Золтану Кравченко щедрые чаевые, потому что не заблевал его такси. Входит в подъезд, вызывает лифт. На всем лежит легкий отсвет нереальности, чуть припахивающей рвотой. Вообще-то Питер редко болеет и практически никогда не бывает дома в три часа дня в понедельник. Поднимаясь на лифте — повиснув в этой плывущей пустоте, — он исполняется детской радостью нечаянной свободы, забытым ощущением, что, раз ты заболел, все дела отменяются и ты никому ничего не должен.
Войдя в квартиру, он сразу чувствует… Что? Чье-то присутствие? Какое-то едва уловимое изменение в составе воздуха.
На диване в гостиной спит Миззи. Он опять в одних шортах, с шеи свисает бронзовый амулет на кожаном шнурке. У него спокойное и очень молодое лицо, что, кстати, не так заметно, когда открыты его вечно чем-то озабоченные глаза. Спящий, он поразительно похож на барельеф с гробницы средневекового солдата — у него даже руки скрещены на груди. Подобно каменному изваянию, он обладает некоторым качеством, которое Питер затрудняется назвать иначе как персонифицированная юность, символический портрет молодого героя, который в жизни, возможно, не был ни таким красивым, ни даже таким уж отважным и, уж точно, был изрублен в кровавые куски на поле боя, но после — после жизни — некий безымянный ремесленник подарил ему безупречные черты и погрузил в идеальный сон под изображениями большеглазых великомучеников там, где поколение за поколением временно живые возжигают свечи по своим мертвецам. Питер опускается на колени, чтобы получше разглядеть его лицо — и только спустя мгновение понимает, что со стороны это, наверное, выглядит нелепо — как будто он застыл перед Миззи в позе благоговейного раскаянья. И, кстати, что он скажет, если тот вдруг проснется? Но дыхание Миззи остается тихим и ровным — невозмутимый сон молодости. Питер задерживается еще на мгновение. Да, все понятно: Миззи — реинкарнация Ребекки, молодой Ребекки, умной девушки с безупречной кожей, которая когда-то — годы и годы тому назад — вошла в класс Питера в Колумбийском университете и показалась… родной в некоем трудно определимом смысле. Это не была любовь с первого взгляда, это было узнавание с первого взгляда. Сходство с ней Миззи не было столь очевидно до сегодняшнего дня, потому что Ребекка изменилась — Питер только сейчас понимает, насколько. Она потеряла (а могло ли быть иначе?) первоначальную открытость, целомудренную и многообещающую недопроявленность, которая всегда уходит, самое позднее — лет в двадцать пять — двадцать шесть.
Питер испытывает невероятное желание дотронуться до лица спящего Миззи, просто дотронуться.
Так… Это еще что такое?..
Нет, конечно, в семье есть "голубой" ген, в школе он мастурбировал вместе со своим приятелем Риком и, естественно, он замечает мужскую красоту, случались моменты (подросток в бассейне в Саут-Бич, юный официант-итальянец в ресторане "Баббо"), но ничего не было, и не то чтобы — насколько он сам может судить — он что-то там в себе подавлял. Мужчины великолепны (во всяком случае, некоторые из них), но сексуально они его не привлекают.
И, тем не менее, ему хочется дотронуться до Миззи. В этом нет эротики, во всяком случае, в принятом смысле этого слова. Ему просто хочется прикоснуться к этому покоящемуся совершенству, которое скоро исчезнет, а сейчас есть — вот здесь, в его гостиной. Просто дотронуться, как верующие прикасаются к хитону святого.
Разумеется, он этого не делает. Когда он встает, его колени предательски хрустят, но Миззи, слава богу, не просыпается. Питер идет в спальню, задергивает шторы, не включает свет, раздевается и ложится. И, на удивление быстро, проваливается в глубокий темный сон; ему снится снег и какие-то неподвижные рыцари в латах.
Братоубийство
Их отношения с Мэтью были вполне мирными — во всяком случае, на жизнь брата Питер покушался один-единственный раз. Ему было семь, значит, Мэтью — десять.
Почти все маленькие мальчики похожи на девочек; исключительность Мэтью стала понятна не сразу. В десять лет он мог спеть (плохо) все песни, когда-либо записанные Кэтом Стивенсом. Временами у него как будто прорезался британский акцент. А по дому он расхаживал в пестром купальном халате. Мальчик с тонким красивым лицом, он бродил в длинном цветастом халате по комнатам их милуокского дома из унылого бежевого кирпича, мечтательно напевая "Morning has broken"[12] или "Wild world"[13], с явным расчетом быть услышанным.
Их родители — лютеране, республиканцы, члены многочисленных клубов — не пытались переделать Мэтью, может быть, полагая, что жизнь сделает это сама, без их помощи, а может быть, потому, что были просто не готовы расстаться с представлением, что их старший сын — вундеркинд, чьи сумбурные и не всегда объяснимые увлечения рано или поздно обязательно обеспечат ему хорошо оплачиваемую работу с завидными перспективами карьерного роста. Их мать, красивая крупная женщина с тяжелым подбородком, была чистокровной шведкой. Больше всего на свете она боялась, что ее обманут, а именно это, по ее глубочайшему убеждению, и было на уме почти у всех окружающих. Их отец, тоже красивый, хотя и несколько невыразительной красотой, с оттенком незавершенности и небольшой примесью финской крови, так и не смог до конца привыкнуть к свалившемуся на него счастью в браке и жил, как бедный родственник, в свободной комнате. Вполне вероятно, что мать решила, что двое здоровых и, в целом, не проблемных сыновей — это то, с чем ее никому обмануть не удастся, а отец просто пошел у нее на поводу. Так или иначе, они предоставили Мэтью полную свободу, не устроили никакого скандала, когда он начал ходить в школу в никерсах и поддержали его, когда он заявил о своем желании заниматься фигурным катанием.
Таким образом, роль мучителя досталась Питеру.
Вообще говоря, Питер был лишен бодрой неутомимости подлинного садиста, да и те чувства, которые он испытывал к Мэтью, нельзя было назвать ненавистью в чистом виде. Хотя, конечно, большую часть детства он провел с малоприятным ощущением своего несоответствия недостижимому идеалу. Его любили, но он не мог в шесть лет читать вслух из родительского "Собрания стихотворений" Огдена Нэша, а в семь лет не сочинял музыкальную пьесу "Человек за бортом", не ставил ее и не играл в ней главную роль, заставляя мать сгибаться пополам от хохота. Все невесть как залетевшие в их дом атомы эксцентричности и творческого горения достались Мэтью; собственно, был Мэтью и все остальное: мебель из темного дерева, тикающие часы, коллекция старинных чугунных копилок, которую мать начала собирать еще до знакомства со своим будущим мужем.