Борис Рохлин - У стен Малапаги
Он одарил её с невиданной для него щедростью, кажется, тогда удачно пошутив, когда на вопрос управителя, по какой статье занести потраченные деньги, сказал:
«За чрезвычайную любовь к Веспасиану».
Неподходящее для умирающего воспоминание развеселило его. Что ж, и скряге, как его называли римляне, скупому, даже нужники обложившему налогом, не чуждо иногда совершать глупости, свойственные больше расслабленному от любви придурковатому подростку.
Подростку… Подростку… Нет, его дети давно вышли из этого возраста.
«Эка меня крутануло, — подумал Веспасиан, — от любовницы на одну ночь к будущим наследникам».
Титу тридцать девять. Домициану двадцать семь. Каждый хорош по-своему. Но Тит ему ближе. Ради того, чтобы Тит правил Империей, стоило начинать гражданскую войну. У него один недостаток. Он влюблён в Беренику.
Симпатична. Наверное, красива. Он не слишком разбирается в этом. Для солдата все женщины одинаковы.
Он сражался с евреями и победил. Иерусалим был обречён, когда ему пришлось передать командование армией Титу и срочно вернуться в Рим. Уже Императором.
Боже! Какая была встреча…
Тит взял город шестого августа семидесятого. Он помнит дату. Шестое августа — день рождения его внучки и дочери Тита.
Всё-таки из-за этой девицы уж лучше б он его не брал…
Но… Иерусалим был взят, а он вернулся в Рим. Вернулся точно таким, как покидал его. Но что значит слово, одно только слово: Император…
Он уезжал Веспасианом Флавием, командующим двумя легионами. Вернулся он тоже Веспасианом Флавием. Не Зевсом, не Богом… Тут его мысль прервалась.
Богом… Богом..? Сейчас это уже что-то означало… Но что…?
Видимо, он захрипел или дёрнулся. Услышал вопль сиделки.
Тут же появились врачи, кто-то из близких. Он не мог разобрать. Видел лишь смутно, расплывчато мужские и женские фигуры. Множество мужчин и женщин. Или ему только показалось.
Он равнодушно смотрел на суету и волнение, причиной которых был сам. Искренние или притворные, какое это теперь имело значение?
Да, Тит. Иерусалим формально взял он. Хотя при чём тут город? Дело совсем в другом. В любви. Она же была и до, и после. Так что штурм не имеет никакого отношения к главному. Одним штурмом больше. Одним меньше. Какая разница?
Он понимал, что мысль повторяется, возвращается по кругу. Но не в его силах было ей противостоять.
Роль императрицы вполне подходит Беренике. Но… она не римлянка. Хуже — она еврейка. И этим всё сказано. Тит не просто сын Веспасиана. А Императора Веспасиана Флавия. Следовательно, будущий — он невольно усмехнулся — Император. Тут или — или. Или Береника — или Рим. Из-за этой девицы он может потерять престол… Тит способен на это. Неожиданно промелькнувшая мысль его опечалила.
Он кое-что сделал в жизни.
Что оставалось от Империи, когда он взял на себя власть? Название.
Сам Рим с момента основания Города не знал таких разрушений. Обезображенная столица отражалась в высоком голубом небе, особом небе Рима, лишь развалинами да недавними пожарами.
Он — Веспасиан Флавий — вновь отстроил Рим. Вновь отстроил Империю.
Со временем привыкаешь ко всему. Он привык быть Императором и хотел, чтобы сыновья продолжали его дело.
Память опять, уже с трудом, повернулась к ним. Думают, что жизнь состоит из счастья, как Тит, или публичного дома, как Домициан. Но что бы они ни думали, они будут царствовать. В этом нет никаких сомнений. Он не просто верит. Он знает. У него недавно был сон, удостоверивший это.
Царствовать… Но как? Не надо продолжать его дело. Надо делать своё. Или, вернее, его, но по-своему. И они будут делать по-своему. И это неплохо. Плохо другое. Они могут делать его для себя. А надо для Империи, граждан. Просто людей… Их много, а ты один. Ты нуждаешься в них не меньше, чем они в тебе. Он понял это не сразу, но всё-таки понял. И ставил себе это в заслугу.
Жизнь состоит из долга.
Отдал… и можешь уходить…
В его сознании, совсем на окраине, возникло что-то… бессловесное, как счастливое мычание глухонемого, как тишина заброшенного кладбища или безгласность полей, где когда-то произошла резня, а теперь, безмятежно-равнодушное, пасётся стадо. Чья-то домашняя скотина. Да беззвучно всё мимо и мимо течёт река, лениво раскидывая свои берега, как женщина, знающая себе цену, свои бёдра.
Он почувствовал позыв. Надо бы опорожниться. Кишечник вывернуло наизнанку. Император обмочился. И вместе с мочой и калом, исторгнутыми организмом, что-то оборвалось в нём и осталась пустота.
«Кажется, я становлюсь Богом». — Он вдруг понял, что это означает смерть.
Попытался усмехнуться. Но лишь короткий хрип вырвался из неожиданно раскрывшегося, до той поры плотно сжатого рта, да в уголках губ застыло немного слюны и крови.
Несостоявшийся земледелец стал Богом.
Веспасиана Флавия похоронили с почестями, соответствовавшими той должности, которую он занимал при жизни.
Мадригал предстоит
Он устал от войны, от Тилли и его бандитов. От сделок с людьми и с самим собой. А ссоры с собственным дворянством и вечные дрязги в семье превратили жизнь в сон, в котором преступления, глупость, измены, корыстолюбие, убожество и странное глумление смешались в жуткий, липкий клубок. Эта паутина всё более затягивала его.
И вдруг, как-то на рассвете, мартовским зябким, сырым утром он понял: он должен уйти. Тридцать пять лет, отданные долгу, вполне достаточно. Да и что делать в мире, где грабёж и убийство — благороднейшая из профессий?
Он слышал, они опять что-то взяли. Они неисправимы. Они всегда будут что-нибудь брать. Потом терять, гибнуть. Заставлять и дозволять гибнуть другим.
Но время — повитуха глупости, крёстная идиотизма. И они снова что-нибудь да возьмут.
Извечная ликующая муть.
Что предстояло ему, он не знал. Смутно предполагал. Но как это будет? Ладно. Потом, всё потом. Главное сейчас другое.
Сказать. Объявить. Отречься.
Они все, все меня замотали.
Неизвестно почему. Непонятно как. Даже неясно, что это означает. Как выразить? Придётся. Оформить надо. Взаимопонимание? Пожалуй. С самим собой? А с кем же ещё. Так и скажем: возникло взаимопонимание с самим собой. Он стал другим. Грустно.
Клавесин, покрытый… Чем? Не помнит. Что-то вязаное, ручная работа. Запах свежего дерева, как запах пекущегося хлеба. Длинная, чуть не во всю стену, лавка. Пережила многие поколения. Родственников? Предков? Знатных, неглупых, знающих себе цену. Никому не нужных? Что-то в этом роде. Детство. Воспоминание размыто. Может, и не было.
Но окно было. Маленькое окно, высоко. Ребёнком он всё хотел до него дотянуться. Окно не то в сад, не то в вечность. А что для него тогда была вечность? Близлежащие предметы, таинственные, манящие и большие. Огромные. Гораздо больше, чем он — Его Высочество. Во всяком случае, в предстоящем будущем.
За замком была дорога. Пустое укатанное пространство, уводящее куда-то. Куда? Вопрос, на который он и сегодня не знает ответа. По ней иногда шли дети и взрослые. Наверное, в церковь. Сойдя с дороги, влево, наискосок по тропинке добираешься до ручья. В папоротниках, почти таких же высоких, как кусты сирени в саду, белые грибы, а на вырубках красные, до тёмно-бордовых.
Пустая ваза. Без веток, без цветов. Хрусталь. Три яблока в деревянной миске в виде раковины. Бокал на длинной хрупкой ножке. Пустой. Ни вина, ни воды. Всё вымыто, чисто, блестит. Геометрия порядка. Просыпающаяся жалость к вещам, не к людям. Вероятно, предчувствие.
Ишь ты, поют. И играют.
А что снится ей? Какие сны? Как ему? Что-то похожее?
В чём смысл всех сражений? Кажется, в мире.
Подагрический палец маэстро возвестил начало мадригала.
Подхихикивали. Да. Кто, где, когда? Очень давно, а до сих пор слышу. Какое-то неуважение, что-то скользкое, гадкое. Кого касалось? Кого-то из близких. Женщин, разумеется. Кого же ещё. Боже, неужели такое возможно?!
Да, да, видел. Знаю. Вы живёте там. А где? Знаю. Видел. Трудное имя. Никаких надежд.
Он мечется. Он где-то. Незнакомое место. Всё незнакомо. Но словно когда-то было. Или во сне? Или ещё до рождения? Я буду метаться. И вот свершилось положенное. Обещанное. Не то цыганский табор, не то улица или проулок. И нет огней. Разве что редкая звезда, холодная и режущая, как битое стекло. И снег, снег. Огромный капор снега. Большой, как небо.
С некоторого времени он перестал видеть лица. Одни хари. Тень негодяя, нависающего над тобой, хрюкающего, слезливого, тон просителя. Гаденькие глазки источают яд. Что-то жалкое. И одновременно: будь осторожен, смертельно опасно.
Боясь даже себе признаться в этом, постоянно задавал один и тот же вопрос: «Они всегда были такими, или это я стал другим?» Может быть, как раз они остались людьми. А он что-то придумал, болен, устал. Возможно, струсил, нарушил долг? Пренебрёг предназначением, саном?