Эндрю Грир - Исповедь Макса Тиволи
Видимо, к таланту судьба благосклонна, раз Хьюго из сына учителя превратился в преуспевающего студента, а я, некогда богатый уродец, еще глубже закопался в дела методичного Бэнкрофта. Впрочем, как однажды заявила мне милая предсказательница, взгляды всех карточных фигур обращены в прошлое.
Моя борода стала пушистой, как шиншилла, и светлой, как солнечный осенний день, поэтому, когда Хьюго приказал мне побриться, я чуть не расплакался.
— Выбирай, — отчеканил мой друг, — каким ты хочешь быть, молодым или старым. На мой взгляд, ты уже достаточно проходил в образе старика.
Я пребывал в отчаянии. Из-за бороды девушки тотчас отворачивались от моего старческого лица, зато смеялись при виде усов — слишком уж я походил на тех вдовцов, которые прикрывают жалкими волосками лысины, а зимой еще и пудрят кожу до цвета загара. Престарелый жиголо, посмешище. После двадцати моя талия начала стройнеть, и я все меньше напоминал бургомистра кисти Брейгеля, однако подобные изменения казались невероятными и таинственными тем, кто знал меня дольше года. «Он что, носит корсет?» — шушукались на работе, и я был вынужден перейти на другую должность, продолжая свою карьеру у Бэнкрофта в одиночестве, прячась за старыми книгами. Хьюго был начисто лишен вкуса и, разок гордо прогулявшись солнечным днем в одной из его обновок — без пиджака, в кепке, в подпоясанных штанах, — я быстро понял, что похож скорее на эквилибриста, нежели на джентльмена. Мама, разумеется, согласилась, весь ее вид говорил: «Будь тем, кем тебя считают; будь тем, кем тебя считают». Я вернулся к сюртукам и складным цилиндрам, снова затерявшись среди безликих стариков. Я помолодею лишь когда состарюсь, не раньше.
Шли годы, я общался только с сестрой, мамой и Хьюго. Я устроил настоящий культ ожидания Элис, поддерживая огонек в угольках священных чувств, а через несколько лет, когда мне не удалось найти ее, я стал вдовцом собственных надежд. Подобно многим до меня — подобно пропавшему отцу и, наверное, моему дорогому Хьюго, — я потерял вкус к жизни.
Рядом была Мина, моя замечательная и совершенно обыкновенная сестра. В шесть, семь и восемь лет она ни на йоту не отклонялась от нормы — ни в росте, ни в весе, играла на фортепьяно так же талантливо, как и все маленькие девочки (то есть ужасно!), короче говоря, не отличалась ни преждевременным развитием, ни особой сообразительностью. Единственное, что сестренка научилась рисовать, — это конь (старенький Мэк, возивший нашу повозку); остальные ее картинки походили на ощетинившуюся инфузорию. Иногда сестра вела себя послушно, иногда закатывала скандалы, не желая идти спать. Калейдоскоп настроений Мины не позволял заподозрить в ней взрослого человека и скорее напоминал грани шулерского кубика — нарочитое послушание, прохладная почтительность, горькие слезы, яростный тайфун — каждый раз она избирала то поведение, которое было наиболее выгодным. В итоге я пришел к выводу, что Мина — не настоящий человек. Как и все истинные дети. Она была мошенницей, стремившейся стать человеком, то есть обыкновенной (и прошу вас, наборщик, вбейте эти слова самым понятным шрифтом) нормальной девочкой.
И несмотря на это проклятие нашего рода, мне не позволялось быть нормальным мужчиной. Поэтому для всего Саут-Парка я до сих пор оставался деверем миссис Тиволи, доживавшим последние годы своей холостяцкой жизни в заботе о родственницах. Мама сразу решила, что посвящать в семейную тайну ребенка нельзя — особенно болтливую Мину, — и я был представлен собственной сестре как дядя Макс.
— Мина, поцелуй дядю Макса на прощанье и перестань кривляться, малышка.
Конечно же, Мина не звала меня дядей Максом. Побывав на одной из церковных служб, она решила, что будет, подобно Адаму, самостоятельно давать имена людям и зверям. Сначала Мина обращалась ко мне дядя Боб, после нескольких поправок я стал Бибом, затем Билбом и, наконец, Биби.
— Би-и-би! — весело кричала она по утрам и также радостно взвизгивала по вечерам, когда я приходил с работы, громогласно выкрикивала за обедом, когда хотела соуса, обидчиво тянула, когда я забирал вазу из ее всесокрушающих ручонок, и, конечно же, умоляюще шептала, когда по вечерам я укрывал сестренку стеганым одеялом и пел ее любимые песенки.
Я завидовал ее молодости. Вы не представляете, каково было слышать девчоночий визг, разносившийся по всему парку и заставлявший кровь стынуть в жилах, видеть, что сей вопль сорвался с губ твоей сестры, и вдруг осознать, чем для нее было детство — жизнью. Мина только-только пришла в этот мир и уже стала его частью. Обласканная природой, ждущая любви и тепла от каждого встречного — и даже не подозревающая, что не все люди в мире любят друг друга, — моя сестра превратилась в столь прекрасное создание, что порой я ненавидел ее. Каждое утро я стоял на пороге ее комнаты и смотрел, как Мина моргает от света нового дня, такого же светлого и радостного, как и вчерашний. Разумеется, я скрывал эти занозы ненависти, сидевшие во мне.
— Доброе утро, малышка, — шептал я.
— Ах, Биби!
Я вполне мирное чудовище: отнимаю у мира его любимиц. Его прелестных маленьких девочек.
С годами изменялась и мама. Завела знакомства, научилась быть любимой, и я не мог упрекнуть ее за использование привилегий. То и дело приходили мужчины: банкир, владелец салона с позолоченной тростью и ртом, полным пломб из вулканизированной резины, актер в парике. Они не были плохими, но и надолго не оставались. Вместо того чтобы посвятить себя мужчинам, один из которых так безжалостно бросил ее, мама посвятила себя дочери. Мина стала для нее смыслом жизни. Денег не было, и мама начала работать.
Сначала ей удавалось хранить в тайне свое занятие. Женщинам из порядочных семей не пристало трудиться, и мама выбрала карьеру в довольно необычной области. Ее клиенты обычно приходили, когда я был на работе, а Мина на очередном уроке танцев, однако сохранить тайну в Сан-Франциско невозможно. Первым звонком послужили оброненные в парадном холле перья, какие можно было увидеть только на очень дорогих шляпах, которыми не могли обладать мамины привычные гостьи. Затем как-то утром в дверь постучала очень странная женщина, сказавшая, что у нее назначена встреча.
— С кем?
— С мадам Тиволи, — ответила облаченная в дорогие меха незнакомка.
— Мадам… — эхом повторил я.
А мама уже спешила к дверям.
— Вы слишком рано, слишком!
И мигом избавилась от женщины. Потом вернулась в гостиную, где я поговорил с матерью начистоту.
— Мама, что происходит?
— Ничего, медвежонок.
— Расскажи мне, — потребовал я на правах главы семейства.
Она рассказала. Подчеркнуто ровным голосом, за которым всегда скрывается невыразимая ярость. Мама четко объяснила, почему богатая женщина загадочно возникла на пороге и почему еще одна придет днем. Отчеканив это, мама вручила мне свою визитную карточку как доказательство и произнесла:
— И больше никогда не говори со мной таким тоном. Я не желаю слышать, что ты смущен, расстроен или стыдишься. Тебя это не касается. Это ради Мины. Отнеси чашку в кухню и разбуди сестру, иначе она будет ворчать весь день.
Мама села на краешек стула, будто по сей день носила турнюр; женщин ее поколения с раннего детства учили так сидеть, она не замечала своей привычки и даже не подозревала, что эта древняя поза являла собой квинтэссенцию красоты. Сегодня все женщины, привыкшие сидеть в таких позах, мертвы.
Ее визитная карточка все прояснила, невероятная и простая, как электрический свет: «Мадам Флора Тиволи, ясновидящая». После долгих лет попыток вернуть прошлое — пропавшего мужа, утраченную юность, растущего в обратном направлении сына — сейчас, ради своей любимой, прелестной, нормальной девочки, мама стала зарабатывать деньги, вызывая духов будущего.
А мы с Хьюго сдружились еще сильнее и развлекались по-своему. Мы были молодыми мужчинами, как бы я ни выглядел, и жили вблизи от одного из самых непристойных и веселых местечек в мире: Пиратского берега Сан-Франциско. Оно располагалось к востоку от Китайского квартала, там, где раньше была старая городская площадь, неподалеку от причала, так, чтобы моряки могли выбраться из лодок, потратить все свои деньги на выпивку и проституток, а на рассвете снова забраться на свои суденышки. В таких заведениях бармены готовы заплатить двадцать фунтов любому мужчине, если тот увидит, что на официантке трусы. Родители с детства предостерегали нас от сего злачного места, церковные проповедники тихо бормотали о царящем там разврате, а местное начальство неустанно вводило комендантский час, чтобы уберечь неокрепшие умы от тлетворного влияния. Разумеется, мы отправились туда, как только смогли.
Первые несколько походов на побережье обернулись для нас невинными развлечениями. Мы были юными простофилями, и когда красивая официантка предложила нам отправиться к ней домой и подождать, пока она не придет с работы, мы радостно согласились.