Иван Шевцов - Любовь и ненависть
Марата судил офицерский суд чести.
Формально он обвинялся в сознательном невыполнении приказа — не всплыл после «поражения», в фальсификации и обмане, что косвенно привело к чрезвычайному происшествию. Фактически же вопрос стоял глубже — о моральном облике офицера Инофатьева.
На суде Марат держался невозмутимо. Сидел чинно, скучно. Сосредоточенно выслушал предъявленные ему обвинения. Изредка с тонких губ его падала полуироническая презрительная ухмылка. Она появлялась помимо его воли, он тотчас же гасил ее, стараясь сохранять холодную внимательность.
Он не смотрел в зал, но, очевидно, ощущал настроение присутствующих здесь нескольких десятков офицеров, отлично понимал, что настроение не в его пользу. До офицеров-сослуживцев ему не было дела.
Получив слово, он начал говорить очень спокойно, глядя в записи, приготовленные заранее:
— Я не собираюсь оправдываться. Но поскольку здесь нет защитника, я обязан для восстановления справедливости защищаться сам. Я виноват. И готов нести наказание именно за то, в чем виноват. Поэтому я считаю, что совсем незачем мне приписывать все, что только можно. Зачем понадобилось ворошить старое — мою службу на Черноморском флоте, за которую я был достаточно наказан? Зачем приписывать мне иностранную подводную лодку, о которой я не знал и которая не имеет никакой связи с моим поступком?..
В зале зашумели, задвигались. Это был шум протеста, возмущения. Но Марат продолжал в том же духе, четко выговаривая каждое слово и не отрывая глаз от своих записей:
— Да, я совершил серьезный проступок, мальчишескую выходку, если можно так выразиться. Я не вовремя всплыл. В этом моя вина. Я сознаю ее и готов нести за нее любое наказание. Но сейчас я должен ответить на вопрос: почему я это сделал? Это трудный для меня вопрос. Не знаю, почему так случилось… Во всяком случае, злого умысла здесь не было. Просто меня ошарашило то, что с первого раза нас обнаружили и «поразили». В сущности, ни я, ни «охотники» даже не занимались. И мне обидно было вот так быстро кончать занятия. Хотелось продолжить их, поплавать еще.
В зале снова зашумели, зашикали. Видно было, что ему не верят. Председатель постучал карандашом по письменному прибору.
— Вы говорите неискренне, — и, показав в зал карандашом, добавил: — Товарищи не верят вам.
— Тогда я не понимаю, чего от меня хотят, — буркнул Инофатьев и, пожав плечами, с преувеличенным недоумением оглянулся.
— Это плохо, что вы не понимаете, — заметил председатель.
— Раскаяние, слезы, мольбы? — заговорил обвиняемый глухо. — Но я уже сказал: я виноват, глубоко осознал и прочувствовал свою вину.
— Неправда! — сорвалось у кого-то из присутствующих.
Марат умолк. Председатель спросил его:
— У вас все?
Он кивнул.
И тогда с разрешения суда из зала на обвиняемого тяжелыми камнями посыпались вопросы. Он ежился под ними, уклонялся, вихлял, шарахался из стороны в сторону, и, чем больше изворачивался, тем сильнее и точнее падали удары этих вопросов. Наконец, обессиленный, разоблаченный, посрамленный, он умолк, раскис, обмяк.
Объявили перерыв.
Решив выступить с обвинительным словом, я попытался собраться с мыслями. О чем я должен сказать? Надо с самого начала, как Марат попал в училище, как вел там себя. Нужно сначала говорить о нем как о человеке, о его моральном облике. Затем как об офицере. Жаль, что на суде не присутствует Валерий Панков: он бы многое мог рассказать. Говорить с его слов — удобно ли?.. Нужно быть кратким, предельно кратким. Говорить хотят многие, это чувствуется по настроению зала. Я закончу свою речь так:
"Марат Инофатьев попал на флот случайно, он здесь чужой. Он недостоин высокого звания офицера флота. У него для этого никогда не было, нет и не будет призвания, и одной родословной тут недостаточно. Надо любить дело, которому служишь. Марат не любит его. Он однажды поверил, что призвание военного моряка ему передано по наследству. Он принял его легко, как подарок, как «Победу» от сердобольной мамаши в день именин…"
Решение суда чести было строгим, но вполне заслуженным: просить командование списать с флота капитан-лейтенанта Инофатьева Марата Степановича. Такова была воля большинства офицеров, которые во время судебного разбирательства убедились, что из Марата не получится настоящего морского офицера. Все мы как-то сразу поняли, что простить либо наказать, по все же оставить служить с понижением в должности и звании — пользы от этого не будет ни флоту, ни самому Марату. И хоть он вырос в семье моряка, море он не любил и не понимал. Его жизненный путь проходил не по морям и океанам, а где-то по суше. А где, этого никто из нас, да и сам Инофатьев не знал. Этот путь надо было искать самому Марату, искать гораздо раньше, быть может, тогда, в нашу первую встречу на даче адмирала Пряхина. Быть может, все тогда было бы по-другому в его жизни. Теперь же ему предстояло начинать все сначала. Ну что ж, лучше поздно, как это принято говорить.
На другой день после суда на улице меня догнала женщина. Я чувствовал по быстрой, торопливой походке, что это именно женщина и что она старается догнать меня. Вот она поравнялась со мной. Ее теплая рука коснулась моей. Я остановился. А она быстро проговорила:
— Еле догнала. Здравствуй, Андрюша.
Это была Ирина, такая же, как на фотографии, на берегу Балтики в час заката. Но такой она показалась лишь в первый миг. А потом сразу переменилась, стала другой — знакомой, но какой-то новой. Она зябко куталась в чернобурку.
— Хорошо, что я тебя встретила. Мне сказали, что ты здесь. Я только что с парохода, остановилась у Панковых. Мне Зоя все рассказала.
Выпалила сразу, без запинки, будто за ней кто-то гнался, держа меня за руку своей горячей мягкой маленькой ручкой. Удивительно, раньше мы никогда по были с ней на «ты», и вот теперь она первой подала пример, не последовать которому было как-то неловко.
— А ты Марата видела?
— Нет, — сухо ответил она. — Я все знаю.
— Неприятная история.
— Этого надо было ожидать. Андрюша, мне нужно с тобой поговорить. Когда ты будешь дома? Я зайду, если разрешишь.
Я думал об Ирине и был искренне рад этой неожиданной встрече с ней после стольких лет. И вместе с тем в моей душе появилось какое-то новое, ранее неведомое мне чувство. Я увидел в пей родного, до боли близкого мне человека, с которым случилось несчастье. Ее горе постепенно становилось и моим горем. С лихорадочной настойчивостью я твердил только один вопрос: "Зачем она приехала?" Как будто в этом вопросе скрывалась какая-то, чуть ли не главная загадка. Зачем она вдруг оказалась здесь в такой момент? Помочь ему, морально его поддержать? Значит, она его еще любит? Собственно, а почему бы и не любить? Он ей муж. Мысль эта примиряла.
Внезапно понял, что все камни, которые падали и Марата, несомненно заслуженные и справедливые, рикошетом попадали в нее, в Ирину, причиняя ей, быть может, не меньшую, чем ему, боль.
Я ждал ее с таким волнением, которого, казалось, но испытывал никогда: не находил себе места, не знал, чем занять свои руки. Раза три брался листать «Крокодил», не находя ничего в нем смешного или остроумного, — мне, очевидно, было не до смеха. А время тянулось, как всегда в подобных случаях, нестерпимо медленно.
Что меня волновало в предстоящей встрече, я тогда, конечно, не знал, вернее, не задумывался над этим. Было волнение, вызванное радостью ожидания чего-то хорошего, желанного. Это уж потом я понял, что главным образом мне хотелось знать, что скажет Ирина, зачем я ей понадобился. Да, именно этот вопрос больше всего волновал меня: что она скажет? Я ждал чего-то, желал, впрочем, не «чего-то», а совсем определенного, но такого тайного, в чем даже себе самому не смел признаться. Если выразить это словами, то должно получиться примерно так: я ждал, что она придет и скажет: "Я люблю тебя, Андрей, и всегда любила. Но так случилось… Поверь, я этого не хотела. Я понимаю, тебе было очень больно. Это я сделала больно тебе и себе. Ты меня прости… Сможешь простить?.. И тогда я не уйду от тебя… никогда".
Именно этих слов или им подобных ждал я тогда от Ирины. Но для себя я не решил, что ответить ей на такие слова. Не хотел решать заранее, полагаясь, что ответ найдется сам собой.
Ира пришла в назначенный час. Теперь она казалась более спокойной и собранной. С Маратом она виделась только что, перед тем как прийти ко мне. Она была у них дома, разговаривала со свекровью и, конечно, с ним, с мужем. О чем говорили? Да так, ни о чем.
— Они, разумеется, переживают? — задал я не совсем уместный, вернее, совсем ненужный вопрос.
— Да, еще бы, настоящий переполох, — подтвердила она тоном постороннего человека, расхаживая по комнате. — Но ты думаешь, их судьба Марата беспокоит? Нисколько. Марат — ребенок, он человек несамостоятельный. Волнуются из-за папаши. Гадают, что с ним будет. Я сказала им, что его, пожалуй, выгонят из партии. Так знаешь, что свекровь ответила? "Это, — говорит, — еще что ни что, переживет. Только бы не больше".