Леонид Леонов - Пирамида. Т.2
Дальнейшие рассужденья еще наглядней дают судить, с какою путаницей в голове искал выхода Вадим Лоскутов из обступавшего его пожарного падымка.
Так постигал он главным образом на основе самообразования, что просвещенный атеизм общественной верхушки как бы парит над бушевавшим внизу простонародным безбожием, исходившим всего лишь из недобросовестного отношения Господа Бога к земным обязанностям по части мировых войн, алкоголизма мужей, прибавочной стоимости и дороговизны питания. На первых порах социалистического переустройства он еще мирился кое-как с наличием верховного существа, бытовавшего в провинции как элемент первобытной утвари, душевной в том числе, да и то разве только в качестве обрядовой мишуры, балансира для смягчения некоторых уже обнаруженных тогда в общественном поведении некрасивых крайностей, сопутствующих односторонней животной сытности. Однако с расширением коммунального обслуживанья на более широкий круг потребностей, в диапазоне от дворцов бракосочетания до благоустроенных вытрезвителей для обоего пола, Вадим усвоил официальный взгляд на создание гармонической личности путем регулярных школьных занятий, на базе уголовного кодекса, художественной самодеятельности и физкультуры, наконец. К слову, приглянувшаяся эпохе и понаслышке взятая эпиграфом к человеку будущего цитата из Ювенала о здоровом духе в здоровом теле звучит совсем иначе на языке подлинника[1]... Понемножку в общественном поведенье обозначались печальные странности, не поддававшиеся традиционному объяснению пережитками старины, происками неусыпного капитализма. Тут еще в перекур между заседаньями Вадиму поведали о знаменательном поступке одного вятского попишки из местных дьячков, свидетельствующем об успехах низового безбожия. По внушению своего бывшего воспитанника, помнится, полковника воздушных сил, вдохновясь совместить покаянный акт как бы с присягой новому миру, он в самый евхаристический момент пасхальной службы и к священному ужасу паствы произнес с амвона заборное словцо из трех букв. Рассказанное в качестве забавного анекдотца, известие произвело на Вадима неизгладимое, однако совершенно обратное впечатление. Не обладая в должной мере партийной выдержкой без побледнения созерцать сокрушение ничем пока не замененных основ бытия народного, он промолчал с опущенным взором, чтобы не разгадали в нем все еще порочную середку, которой, к слову, не подозревал в себе и сам. Не один только комплекс физической боли, сопровождавший тогда всяческое разоблаченье, но и страх показаться обывателем, мешал Вадиму предупредить новых друзей о последствиях поспешного раскрепощения от стародедовских заветов, которое в придачу к достигнутому зажитку предоставляло труженикам попроще неограниченные удобства в смысле житейских удовольствий, при одном условии — без кровопролития чтоб. Надо полагать, с того времени и созревала в нем тайная решимость, чуть в силу взойдет, непременно посмягчить административную практику в духе гуманизма — хотя бы даже в ущерб уже наладившемуся материальному благополучию.
Вообще бегство Вадима из обреченного мира вчерашнего в упоительный простор революции было меньше всего продиктовано обострившейся потребностью молодости добыть себе путевку в мир завтрашний. Раздумья начались позже, а сперва — в силу его возбудимой конституции, что ли, некая магнитная сила вкручивала его в мощный поток эпохи, не единственный к тому же. Как на минное поле выбегал он, уже изрытое воронками сравнительно недавних взрывов — религиозных, кастовых, социальных, племенных... Но теперь Вадима и его сверстников караулили впотьмах еще более масштабные, затаившиеся пока ямы, что нароют надвигающиеся схватки рас, континентов, а там, глядишь, и самих, в основу жизни заложенных биологических потенциалов. И в том отныне разнились судьбы поколений — кому до которого рубежа добежать. Как раз на открывшейся Вадиму дистанции, пока бежал сгорая, как в его частных высказываньях — с Никанором, например, так и в обнаруженном post factum дневнике, проявилась его незаурядная публицистическая одаренность, кое в каких обобщеньях достигавшая почти ясновидческой четкости. Одной из неизвестных причин, в конечном итоге погубивших автора, вполне могла оказаться и та краткая, на полстранички, криминальная запись, где он пытался с помощью наличных средств ума раскрыть движущий механизм тогдашних казней.
Абзац начинался словами: «Уже четверть века длилась перешивка внутренностей в распущенном до паха чреве России и, судя по ряду признаков, уже на исходе был ее оптимистический энтузиазм, но все не получалось что-то, и вот уже, несмотря на вполне надежные ременные крепления, одно понимание доставляемой ей боли заставляет ожидать бешеного сопротивленья жертвы». Дальше шло описание осенней мглы российской, как она, приплюснувшись снаружи к освещенным дворцовым окнам, зловеще глядится в забившегося под койку инородного царя на уединенном кремлевском холме: «Только жаркими, наугад, очередями по безликой пустыне вокруг, пока не занемеют пальцы на крючке, удается унять сердцебиенье. В оправданье пальбы изобретается фантастический закон о возрастанье классовых схваток по мере приближенья к земле обетованной. Все там готово к подавленью в зародыше любого мятежа, — так почему же медлят, дразнят, не идут в атаку, а уж на исходе ночь. Ни утехи, ни свежести не приносит и утро. Просочившийся где-то рассветный сквознячок тянет сюда удушливые, пополам с пороховой гарью, испарения усталых тел да сырость раскопанных котлованов... и еще тягучее, в унисон, песнословие благодарности народной за дозволенье жить и умирать в ярме ради заветной цели. Дискантам малюток вторят октавой всякие маститые деятели — в том числе резца и кисти, лиры и пера. И бессонный властитель угадывает в их ярости коварное благоразумье, чтобы ценою чести, совести и достоинства единственно мозг себе непростреленный откупить до завершающего когда-нибудь подведения итогов».
Слишком вольное порой суждение Вадима Лоскутова о великом вожде отнюдь не означало осужденья. Тем, на беду свою, и отличался он от современников, что воспринимал социальную революцию лишь как звено в веренице куда более емких событий, вступление на некий заключительный перекресток людской истории, полный апокалиптических прозрений и открытий, без коих не стоило начинать титаническую историю людей. Представлявшегося ему снизу исполином подразумеваемого политика в солдатской шинели он в поэтическом ослеплении своем относил к разряду свирепых пророков, какими по вещим показаньям старины станут изобиловать последние времена. В бесчеловечной одержимости фантастической идеей они считали свои нации, человечество вообще, недостойными жизни, если бы те не выполнили Провидением порученных им предначертаний. При собственной готовности к мученичеству за абсолютное благо подданных, они поэтому требовали ее от последних в удвоенной степени. Впрочем, хорошо оборудованная охрана избавляла их самих от чрезмерного риска... Кстати, до самого начала очередного века, когда была понята тщета вещей, никому из них в башку не приходило, что уровень человеческого благоденствия при таком множестве, вне зависимости от философской категории сооружаемых ими жилых строений, будет определяться не столько качеством внутренней отделки или обслуживающей техники, как морально-нравственным состоянием вселяемых туда обитателей.
Для штурмующего поколения жизнь начиналась завтра, и оттого прошлое страны и мира представлялось ему лишь предысторией грядущего, предпольем вот-вот готовой начаться решающей битвы. Ничего у них не оставалось позади, кроме обреченного стать кучкой пепла... И пусть жарче пылает стародедовское барахло, опять сработанное на бесконечно низком уровне промышленного производства: большая зола не повредит завтрашнему урожаю, и всегда найдется горсть отборного людского зерна для всемирного пересева. То и была точка сближения Вадима с его новыми друзьями, — не мышление социальной стратегии, реальный компас политики, порой руководило современниками, а некий поэтический гипноз — в императивную степень возведенного тезиса. Так что если одни ораторы под несмолкаемые овации твердили о беспредельном, несмотря на все, счастье быть безымянной молекулой в раскаленном человекопотоке, обрушенном на трибуну истории, то другие с неменьшим успехом прославляли в меру таланта босое бешеное пламя, как оно танцующей походкой шествует по захламленной, сорняками поросшей земле; и вот уже зримо для аудитории сквозь едва остылую золу пробивается зеленая поросль, иммунная к порокам прошлого. Целых полгода Вадима покорял образ лишь с цунами сравнимой волны, что сметает с отмели вчерашние следы и заповеди для начертанья новых. И вот уже не на шутку пьянила власть над будущим, что внушается избранникам необходимостью уже сегодня, в зародыше подавить возможное сопротивленье потомков провозглашенной истине... Однажды Вадиму пришло в голову, что совсем не так весело, особенно при затуманенных горизонтах, созерцать пылающий на лужайке, с наглухо запертыми выходами, отчий дом.