Леонид Леонов - Пирамида. Т.2
Его приняли без всяких колебаний и почти сразу зачислили в РАПП, потому что на первом же опросе рассказал о своей среде с излишними даже подробностями, выслушанными с пристальным, чуть злорадным удовлетворением. Но для полного доверия, как всегда при переходе в другую веру, от неофита ожидался еще добровольный акт практического растоптания покидаемых святынь, которого так и не последовало.
Уже поручали ему писать речи для чиновников третьего ранга. Испытал очарованье власти, когда в одном своем публичном выступленье упоминанием вождя в соответственном контексте поднял весь зал и на целых двадцать секунд дольше положенного держал его стоя, пока жестом не прекратил овацию. Ему принадлежит едва не осуществленная идея устраивать в рабочих клубах на манер средневековых мистерий художественно-показательные суды над апостолами, вообще над видными деятелями христианства за преступное искажение социальных идей основателя.
Главную же, но быстротечную как все тогда, ораторскую славу принесла Вадиму, как он сам любил называть, его устная атеистическая публицистика. Любое в те годы дозволялось против неба, и многие не устояли против соблазнительной легкости единым махом ниспровергнуть то, на утверждение чего ушли тысячелетья. Тезис века о глубинной, до основанья, расчистке строительной площадки под не существующие пока сооружения завтрашнего дня, внушал разрушителям святынь вчерашних вдохновенное чувство превосходства над их создателями. Исторический опыт показал, что на высших уровнях интеллектуального могущества человечество не отказывалось от полуэротического наслаждения, доставляемого осквернением алтарей и отрубанием носов у статуй. Впрочем, в своем ревнительском ожесточении Вадим никогда не преступал черты, за которой все нечистоты брани остаются на извергнувших ее устах. Зато именно он изобрел тогда лихой пропагандный прием по образцу практиковавшихся в гражданскую войну театрализованных судилищ над пороками общественной отсталости вроде неграмотности или пьянства, — к прискорбию, несмотря на свою доходчивость до сознания масс, прием годился не более как для одноразового проката на клубных эстрадах. Смущенная оказанным почетом и оглаживая седые усы, за красным столом торжественно рассаживалась настоящая трибунальская троица, открытым голосованьем избранная из ветеранов местного труда. Заседанье открывалось обстоятельной, в форме обвинительного заключения, лекцией о преступлениях христианства в связи с его приближающимся двадцативековым юбилеем. Она в свою очередь сопровождалась рядом скользких домыслов в адрес исторически сомнительного Христа, а также живописными образцами из деятельности особ вполне достоверных — вроде инквизиторов Инсисториса и Шпренгера, с одной стороны, папы Александра XI — с другой; начитанность лектора по части отечественного православия не простиралась дальше пресловутого разгула в бывших подмосковных монастырях. В заключение двадцатитрехлетний трибун повелительным жестом призывал знаменитейших, в коем совесть есть, иерархов — наших и заграничных, живых и давно закопанных, вступить в зал для дачи показаний по совокупности предъявленных обвинений от разврата до сокрытия социальной сущности евангельских заповедей в своих корпоративных интересах. Так силен был гипноз минуты, что распаленные рассказом слесари и ткачихи суеверно оборачивались ко входным дверям в чаянии теперь-то и послушать из первоисточника о грязных поповских делишках. Но, к огорчению режиссера, бедность клубных смет не позволяла развернуть спектакль в духе, скажем, знаменитого судилища над Формозом. Тем не менее сама по себе неявка обвиняемых, несмотря на троекратное приглашенье, служила доказательством их бесчисленных пороков, из коих меньшим было высокомерное неуважение к рабочему классу. Прежде чем у кого-то нашлись ум и совесть прикрыть недостойный балаган, Вадим сам осознал оскорбительную ошибочность предположения, что молчаливое разочарование аудитории в такого рода сеансах вознаграждается затем показом кина и продажей утепленного пива в буфете. Вслед за таким же чисто юношеским открытием, что самая бесконечность становится ничем от умножения на нуль, он сделал второе, послужившее началом жестокого душевного разлада.
Но в конце концов молчащее сборище перед Вадимом был его собственный народ, чью страну якобы из края в край исходил с благословеньем царь небесный. Потому, что нигде на свете не было последнему так любо, как в гостях у русских, чья простонародная религиозная мысль во столько истовых глаз пыталась вплотную вникнуть в истинную суть правды. Только жгучей потребностью веры следовало объяснить такое множество богоискательных сект, ветвлений, до изуверства непримиримых толков, стремившихся сквозь заумь схоластического пустословья добраться до первоистины галилейских рыбаков — всякие молокане и немоляки, упорщики и беспоповцы, бегуны, шалопуты, странники, секачи и прочие, настолько расплодившиеся к началу века, что ради сохранения государственного единства власть ссылала их на поселенья, гноила в острогах и монастырских казематах. Опыт старообрядческого раскола показал бессилие меча и кнута против избранной правды духовной. Казалось бы, после паденья деспотической религии официальной тут-то и воспарить к небу в тысячу вольных крылышек помельче... Но почему же раньше петухов, в одно поколенье отреклись от Него? Безмолвствуют почему при разорении святынь, сами же предают их топорам, воде и огню? То ли не сознают, чего лишаются навеки, то ли не жалеют по очевидной невозможности того лишиться, чем и не владели никогда. Может, и в самом деле все там, позади? Осталась одна мучительная и, по слухам, нищетою вскормленная, наподобие падучей, тщета души, полная сладостных корчей, странных снов и миражных откровений. Но если из них-то и родится жемчуг великих творений, чем бесполезней в житейском обиходе — тем ценней. И — если болезнь, то в чем тогда благодетельность национального выздоровленья?
При очевидном неуменье ума постичь загадку, снова на помощь призывается иероглиф образа, в нем ключ к непосильному, с уймой неизвестных, уравнению... Старый деревянный корабль уходит от причала. Теченье вечных струй влечет его в безбрежье полночного моря. Ни плеска, ни волн, ни горизонта. Никого не осталось за кормой махнуть платком вдогонку. Провожатые давно разошлись, пассажиры спят по каютам. Восходит не дающее теней солнце мертвых. Пора и Вадиму спускаться с капитанского мостика... Но чу! Откуда гул и неразборчивые голоса под палубой? Там в кромешной тьме с задраенными люками сложены теперь навалом невнятные завтрашним поколеньям: иноязычной стали дремучие бородачи, обезличенные для памяти ратные воеводы в обнимку с лапотными смердами в кольчугах, цари и патриархи о бок с юродивыми в струпьях и веригах, пересветы с ослябями и прочие былинные иноки с вражескими стрелами в груди, волевым жгутом скрученные подвижники и тоже с закушенными губами подвига кровные родичи их, неведомых земель первопроходцы, а чуть поверх — посхимленные оптинские профессора и, напротив, неистовые расстриги, взалкавшие вселенской правды для страждущего человечества, именитые университетские вещатели вроде бы и непригодившегося добра, мессианские витии и провозвестители и просто ушкуйные свергатели всяческого самодержавства на свете, обреченные стать гумусом для иных общественно-растительных формаций. Давно и прочно усопшие мнились Вадиму. Они еще ворочались там, бурчали гневно и сражались друг с дружкой в объемистом трюме России. И с отчаяньем невыученного урока, который завтра спросит совесть, силился он уловить сам, без злостных посторонних подсказок, смысл их разногласий: «Боже, если все так просто было, что уместилось в две строки газетного лозунга, тогда о чем же так страстно и непримиримо целый век галдели они там?» В ту пору еще попадались, хоть и не часто, пытливые молодые потомки с видом растерянных погорельцев, что бродили по обширнейшему из мировых пепелищ, подбирали обломки из неостылой золы и, прикидывая в ладонях, пытались угадать, чем это было раньше...
Дальнейшие рассужденья еще наглядней дают судить, с какою путаницей в голове искал выхода Вадим Лоскутов из обступавшего его пожарного падымка.
Так постигал он главным образом на основе самообразования, что просвещенный атеизм общественной верхушки как бы парит над бушевавшим внизу простонародным безбожием, исходившим всего лишь из недобросовестного отношения Господа Бога к земным обязанностям по части мировых войн, алкоголизма мужей, прибавочной стоимости и дороговизны питания. На первых порах социалистического переустройства он еще мирился кое-как с наличием верховного существа, бытовавшего в провинции как элемент первобытной утвари, душевной в том числе, да и то разве только в качестве обрядовой мишуры, балансира для смягчения некоторых уже обнаруженных тогда в общественном поведении некрасивых крайностей, сопутствующих односторонней животной сытности. Однако с расширением коммунального обслуживанья на более широкий круг потребностей, в диапазоне от дворцов бракосочетания до благоустроенных вытрезвителей для обоего пола, Вадим усвоил официальный взгляд на создание гармонической личности путем регулярных школьных занятий, на базе уголовного кодекса, художественной самодеятельности и физкультуры, наконец. К слову, приглянувшаяся эпохе и понаслышке взятая эпиграфом к человеку будущего цитата из Ювенала о здоровом духе в здоровом теле звучит совсем иначе на языке подлинника[1]... Понемножку в общественном поведенье обозначались печальные странности, не поддававшиеся традиционному объяснению пережитками старины, происками неусыпного капитализма. Тут еще в перекур между заседаньями Вадиму поведали о знаменательном поступке одного вятского попишки из местных дьячков, свидетельствующем об успехах низового безбожия. По внушению своего бывшего воспитанника, помнится, полковника воздушных сил, вдохновясь совместить покаянный акт как бы с присягой новому миру, он в самый евхаристический момент пасхальной службы и к священному ужасу паствы произнес с амвона заборное словцо из трех букв. Рассказанное в качестве забавного анекдотца, известие произвело на Вадима неизгладимое, однако совершенно обратное впечатление. Не обладая в должной мере партийной выдержкой без побледнения созерцать сокрушение ничем пока не замененных основ бытия народного, он промолчал с опущенным взором, чтобы не разгадали в нем все еще порочную середку, которой, к слову, не подозревал в себе и сам. Не один только комплекс физической боли, сопровождавший тогда всяческое разоблаченье, но и страх показаться обывателем, мешал Вадиму предупредить новых друзей о последствиях поспешного раскрепощения от стародедовских заветов, которое в придачу к достигнутому зажитку предоставляло труженикам попроще неограниченные удобства в смысле житейских удовольствий, при одном условии — без кровопролития чтоб. Надо полагать, с того времени и созревала в нем тайная решимость, чуть в силу взойдет, непременно посмягчить административную практику в духе гуманизма — хотя бы даже в ущерб уже наладившемуся материальному благополучию.