Олег Ермаков - Зимой в Афганистане (Рассказы)
— И все?
— И все. Верующие служат, это баптисты вообще отказываются. Им легче в тюрьму, чем присягу с автоматом... козлы. Значит, этот не баптист, а просто.
— Не, ну а че мы ему такого сделали? — спросил Санько. — Я, к примеру, и пальцем его не тронул, ну. Кантовали понемногу, как всех. А что ж, пускай бы он барином, да? Все через это прошли. Они Хана не застали, счастливчики. А мы что, на пятках у него бычки тушим? Или зубы выбиваем? Или вон — помните? — Цыгана Хан связал и заставил всех плевать ему в лицо.
— И доплевались. Цыган, наверное, лупит и сейчас по нашим колоннам, сука. Поймать бы, — сказал один из «дедов».
— Хан сейчас тоже лупит — парашу где-нибудь под Воркутой.
— Вот бы Цыгана поймать.
— Он, небось, в Чикаго виски глушит.
Санько встал и, громко зевнув, сказал:
— Ну, ладно.
— Куда? — остановил его Остапенков.
— Спать. Я нынче чтой-то плохо спал... — пробормотал Санько и сел на место.
— Пока до Воркуты в гости к Хану будешь чухать на поезде, и отоспишься, — смеясь, сказал Удмурт.
— Искать пойдем, — сказал Остапенков.
— Такой дождь, — уныло сказал второй «черпак».
Остапенков обернулся к нему.
— Не понял, — проговорил он, — что вы тут делаете?
— Да мы... — «Черпак» смущенно улыбнулся.
— Пойдем, Серега, спать, — позвал его первый «черпак», и «черпаки» ушли, пришибленно улыбаясь.
— Я тоже думаю, что капать он не пойдет, — сказал Остапенков.
— Значит...
— Одно из двух: сидит у какого-нибудь земляка или ползет мимо КПП.
— Я этому гороховому шуту роги поотшибаю, я ему... — Удмурт осекся. — Слыхали? — Послышался второй взрыв. Минуту спустя опять бухнуло. Солдаты вышли на улицу, в темноту и дождь.
— Первую батарею обстреливают, — сказал дневальный. — Минометы.
На краю полка в черноте пыхнули огни и раздались деревянные звуки — батарея открыла ответный огонь из гаубиц.
— Как бы тревоги не было, — пробормотал Санько.
Разорвались мины, и тут же им ответил хор гаубиц: бау! бау! б-бау-у! На краю полка закраснели трассирующие очереди, — пересекаясь, они уходили во тьму. Треск автоматов был едва различим в неумолчном хлюпанье и стуке дождя по крыше «грибка». Мины стали рваться чаще. Заработали пулеметы и скорострельный гранатомет. Лил дождь, гаубицы кричали: бау! бау! — и ночь с мясистым треском разрывалась, брызжа во все стороны огнем.
«Деды» вернулись в палатку. Они стояли возле печки, курили и молчали. Возможность тревоги тяготила, воевать ночью под зимним дождем не хотелось, хотелось залезть под одеяло и, послав все к черту, погрузиться в домашние сны.
— Вот же! А? — сказал тонким чужим голосом Санько.
— Что? — резко спросил Остапенков.
— Что, что! Да хрен с ним, пускай он хоть икону на пузе таскает!
— Да? — Остапенков прищурился. — А если мне завтра с ним в бой? В атаку, мм?
— Вот именно, — поддакнул Иванов.
— Он же убежит, — продолжал Остапенков, — бросит автомат и смоется, тебе будут шомполом глаза прокалывать, а он будет сопли пускать и уносить ноги, а? Этих баптистов и адвентистов... на полюс всех, чтоб не воняло здесь ладаном! К ... матери! К... матери!
— Я эту породу изучил. А к этому одуванчику давно присматриваюсь, — сказал Иванов. — Как он на того пленного смотрел...
— Он чистеньким хочет!.. Но ни хрена! — Остапенков потряс кулаком. — Ни хрена. Лучше пускай сразу вешается. Или он станет настоящим разведчиком, или пусть убирается, в разведроте ангелочкам не место.
— Остап, — вдруг послышался насмешливый голос сбоку, — а Остап.
Остапенков вздрогнул и обернулся. Сквозь прутья спинки койки на него глядел бывший сержант Жаров. Он лежал под одеялом, заложив руки за голову.
— Не бойся, это я, — сказал Жаров.
— Я боюсь? Тебя, что ли? — Остапенков расслабил усилием воли мышцы лица, но улыбка вышла судорожной — дернулись щеки, дрогнули губы, шевельнулись брови, и опять лицо затвердело.
— Ну, теперь ты меня не боишься, — сказал мирно Жаров.
— Я тебя никогда не боялся.
— Это тебе так кажется сейчас. Блазнится. Мне тоже иногда блазнится, что я Хана не боялся. А боялся, хоть был одного призыва с ним. — Жаров взял с тумбочки пачку, вытащил сигарету и закурил. — Я тут смотрел, как вы потрошите этого сына, и... Сказать тебе, Остап, одну вещь?
— Ну.
— Жалеть будешь. Потом.
— Я-а? Ха-ха-ха.
Скрипнула дверь, все обернулись и увидели в проходе человека с почерневшим лицом. Он стоял в дверном проеме, с него густо капало, и за его спиной шелестела, хлюпала и взрывалась ночь. Дневальный пихнул его в спину и затворил снаружи дверь. Стодоля молчал. Все смотрели на его сырой, обвисший бушлат, старую, давно отслужившую свой срок шапку с подпаленными ушами, на разбитые огромные грязные кирзовые сапоги, на его синие губы, мокрый острый нос и ямы глаз.
— Ты вон к печке иди, — сказал Удмурт.
Остапенков бросил взгляд на Удмурта и снова вперился в Стодолю.
— А-а, — хрипло сказал Остапенков, — явление...
Стодоля молчал.
— Где был? — спросил Остапенков.
Стодоля поднял на него глаза, пошевелил губами.
— Что-о? Не слышу!
— Я верую, — повторил Стодоля.
Марс и солдат
1
В комнате было светло, — ночью выпал снег. Первый снег всегда радовал и бодрил, но нынче старику было нехорошо. Он проснулся, увидел белую Москву и вдруг подумал, что этот первый снег — последний. Старик прогнал эту мысль, черную мысль о белом снеге, он заставил себя думать о других вещах, и он думал о других вещах, но что-то там внутри сохло от тоски, ныло и саднило. И ведь боли утихли в старом теле, и сердце стучало ровно, и голова ясна была, а муторно было на душе. Старик грустно зевнул и нахмурил густые черные брови.
После завтрака старик в синем спортивном шерстяном костюме сидел в кресле, сложив белые рыхлые руки на мягком большом животе, и глядел слезящимися глазами на белую Москву, на свою белую огромную Москву...
2
Сорокопутов покатался по тесному темному гроту и немного согрелся; он скорчился, подтянул колени к груди и замер. Руки, схваченные за спиной веревкой, были тяжелы и полумертвы. Время от времени он шевелил пальцами, но кровь все равно слишком медленно просачивалась в сдавленных сосудах, и кисти мерзли и немели все сильней. Сорокопутов не знал, сколько времени он провел в этой каменной щели, может, день, может, сутки. Хотелось пить и курить.
Было холодно. Сорокопутов лежал на боку, свернувшись калачом, и слушал глухие звуки боя, возобновившегося недавно. Ватно ударяли по горам снаряды. Это вселяло надежду. Впрочем, надежда ни на миг не покидала его, он с самого начала знал, что это чушь и бред, и вот-вот он услышит крики «ура!», тяжелая плита отодвинется, и ловкие заботливые руки вытянут его из этого склепа, разрежут веревку, поднесут горящую спичку к сигарете. «Ну, Сорокопут, как же это тебя угораздило?» — «Да черт его знает, мужики. Как-то так получилось. Как во сне». — «Ладно, Сорокопут, зато будет что порассказать на гражданке».
Он знал, что именно так все и закончится. Было такое предчувствие, предчувствие удачи никогда еще не подводило. Все будет хорошо, надо запастись терпением и ждать.
И Сорокопутов лежал на камнях, прислушивался к взрывам и ждал.
3
«Как это у поэта? То ли снег, как черемуховые лепестки, то ли цветущие черемухи будто снегом занесены, — подумал старик в синем спортивном костюме, глядя в просторное окно на заснеженный город. — Скорее бы весна... Дожить бы». Он взял томик своего любимца. В печали он любил читать эти стихи, хотя от них на душе делалось еще грустнее. «Все они рты поразевали бы», — мелькнула мысль. Он вообразил этих всех с разинутыми ртами, — глядят круглыми бараньими глазами на томик стихов в державных руках. Он и этот поэт, гуляка, скандалист, бабник и самоубийца. «Да! Люблю!..» — мысленно сказал старик всем этим и горько улыбнулся. Он надел очки в золотой оправе, раскрыл томик, медленно перелистнул несколько страниц и нашел про снег и черемуху: «Сыплет черемуха снегом...»
4
Все будет хорошо. Главное, чтобы не покинуло предчувствие удачи. Главное... Да, главное... что главное? Ну... это...
Сорокопутов висел на суку над мутной далекой рекой, руки были связаны, и он держался за сук зубами; зубы с треском выкорчевывались из десен, выплевывать их он не мог, приходилось глотать твердые зубы. Сейчас он сорвется и рухнет в реку и убьется. Он сорвался и полетел вниз, плавно опустился в воду, напряг руки, веревка лопнула, и он поплыл. Светило солнце, вода была тепла, по берегам краснели крупные цветы на зеленых кустах. Низко над водой летали какие-то неуклюжие птицы, ласковые пушистые птицы с женскими глазами, они задевали его крыльями, и он смеялся...
Сорокопутов проснулся и подумал, что когда-то видел этот сон. Или нет, это было на самом деле. Да, было. Он с другом рыбачил в конце мая на Днепре, было жарко, и они купались, а в небе носились чайки и парили цапли и аисты. Выкупавшись, они лежали на песчаной косе, на желтой горячей косе. Вечером сидели у костра, пили чай и слушали, как плещутся щуки, а ночью шел дождь, и утром вокруг палатки зацвел шиповник.