Лоуренс Норфолк - Носорог для Папы Римского
— А, — говорит Папа.
Они проходят через Станца дель Инчендио, поворачивая сначала налево, а затем направо. Лев встревоженно вглядывается в лестничный колодец. В часовне репетирует хор, и их слуха достигают тонкие созвучия, смешанные с глухим звоном колоколов отдаленной церкви и более близким клекотом попугаев, доносящимся со двора. Лестничный колодец кажется безлюдным, но когда они достигают первой площадки, из тени выскальзывают две фигуры. Каждый мягко прижимает правую руку к груди, а левую простирает в его сторону… Поэты. Черное — это вовсе не униформа, неожиданно осознает Лев. Это камуфляж.
— Dum iuvenes poppysma rogant, tu, Lucia, nasum, — декламирует один.
— Inspicis et quantum prominet ille notas, — подхватывает другой.
— Чудно, чудно, — бормочет Лев, охваченный легкой паникой, и поворачивается к Биббьене.
— Нос perpendiculo virgas metire viriles…[65]
Биббьена протискивается между своим хозяином и бледнолицыми декламаторами, нашаривая в кошельке монеты, чтобы втиснуть их в протянутые ладони, и поворачиваясь, чтобы прикрыть отход Папы, меж тем как последний семенит вниз по лестнице, взяв на вооружение походку, разработанную для подобных случаев и указывающую на признательность, сполна выразить которую ему мешают только неотложные дела. Она требует множества замедлений и полуоборотов, во время которых по лицу быстро проскальзывает выражение радости, сменяемое печальным воспоминанием о некоем неотложном деле: какой тонко отделанный ямб, говорит она, если бы только я мог остаться, чтобы послушать еще… Биббьена стучит каблуками по лестнице за его спиной, преследуемый строкой «…Ut iam ego me fieri rhinoc…»[66], и последняя неожиданно обретает грубую цезуру, когда они выходят во двор Часовых, где все еще хуже. Не успевают они появиться из дверей, как к ним, точно голодные вороны, слетаются пять или шесть облаченных в черное наборов угловатых конечностей, и каждый норовит прижать к груди худую лапку, словно для того, чтобы удержать растущую внутри песнь. Двор оглашается макаронической невнятицей, в которой сравнения его с разнообразными небесными телами соперничают с нерифмованными посвящениями его щедрости и несколькими акростихами, худо-бедно основанными на слове «Лев». Он одаривает кого-то дородного и седобородого самой благосклонной своей улыбкой, ибо в сознании его как-то связываются возраст и сочинение эпиграмм, эпиграммы и краткость… Вместо этого старик улыбается в ответ, наклоняется и подталкивает вперед мальчика лет шести-семи.
— Святейшество, позвольте мне представить вам моего маленького Пьерино. Даже его плач в колыбели носил характер поэтический…
Маленький Пьерино лучезарно смотрит на него. Лев в отчаянии озирается по сторонам, но швейцарцы, охраняющие дверь, смущены радостным риктусом, приклеенным к его лицу. Маленький Пьерино воспринимает это как подбадривание и начинает:
Флоренция — родина мощного Льва:Поля зеленеют, бормочет листва…
Невзирая на юный возраст, маленький Пьерино уже в совершенстве овладел стойкой поэта. Он меняет ее в конце каждой строки, экспансивно выбрасывая вперед левую руку и слегка подпрыгивая, чтобы подчеркнуть ритм амфибрахия. Лев спасается бегством.
Еще больше поэтов подстерегают его в коридоре, идущем вдоль внешней стены часовни (пение делается громче, слышны лающие приказания хормейстера, имитирующего мессу), но впереди него шагает Биббьена, скрывая его из виду до самой последней минуты, когда тот делает па в сторону, чтобы поднырнуть под притолоку дальней двери, и ускользает, причем в ушах его звенят всего два героических куплета и отрывок из Горациевой оды. Они вдвоем движутся в глубь дворца, подальше от его апартаментов (у дверей которых, естественно, сходятся просители всех мастей) и поближе к каморкам и закуткам, в которых обитает его famiglia и их слуги. Спальня здесь означает ширму из мешковины, а апартамент — это занавешенный отрезок коридора. Они проходят мимо неясных фигур, привалившихся к стене или горбящихся над чадными масляными лампами; головы поворачиваются, следя за продвижением этой превосходно одетой пары, что появляется из пыльного спертого воздуха, проходит мимо и снова им поглощается. Под ногами хлюпают гниющие отбросы. Биббьена изысканно приветствует какую-то женщину, облегчающуюся в канавку посередине коридора. Лев замечает, что у немалого числа существ, мимо которых они проходят, имеются в руках или в пределах досягаемости короткие уродливые дубинки. Он хмурится. Вскоре к стоящему в «апартаментах» зловонию от пота и мочи прибавляются несколько новых ароматов: запахи рассолов и наваров, дух говяжьего бульона, помоев, горелой рыбьей чешуи, горячего жира, разнообразных припасов. Сквозь эту мешанину смрадов каким-то образом пробивается аромат апельсинов и, подразнивая, щекочет нос. Лев чутко принюхивается. Они находятся на задворках кухонь.
Сквозь ароматический туман большого сводчатого зала, известного как Варочная, Лев видит Нерони и нового главного повара, Гидоля, погруженных в беседу. При их приближении последний что-то бормочет и поспешно уходит в противоположном направлении. Нерони поворачивается и приветствует их.
— Потребовалось срочно проверить corquignolles, — отвечает он на пытливый взгляд Папы. Лев кивает, все еще глядя вслед быстро удаляющемуся повару.
— Это какое-то такое блюдо, которое он готовит на завтра.
У Нерони в руке тоже имеется короткая увесистая дубинка. «От крыс», — объясняет он. Maestro di casa[67] вытаскивает из корзины осетров и шлепает ими по столу. Лев осторожно трогает одного из них.
— У вас проблема с крысами? — осведомляется он, отрывая взгляд от рыбины.
— Проблема! — рычит Нерони, затем, вспомнив, с кем говорит, понижает голос. — Нет, ваше святейшество. Проблема — это то, что было у нас раньше. А теперь у нас просто бедствие!
— Чума? — бормочет Лев, озираясь вокруг и видя кипящие горшки, пар из которых вздымается кверху, конденсируется на потолке, а затем капает на пол, образуя небольшие лужицы. — Мой дорогой Нерони, я не вижу здесь никаких крыс. Если здесь и есть крысы, то они слишком, так сказать, скрытные, чтобы представлять собой бедствие…
Нерони на секунду замирает. Ему хочется сказать что-нибудь легкое и остроумное. Это, как ему говорили, тот язык, который понимает Папа. С другой стороны, он хочет обосновать свое утверждение насчет крыс. Он неотесан и сам знает об этом, но ведь толковый maestro di casa обычно адресует свои высказывания не вверх, не Папам, а вниз, ленивым судомойкам и поварам, вороватым мясникам и зеленщикам, добираясь даже до поварят, для которых самым понятным языком служат затрещины. Какое-то время он думает об этом, затем запрокидывает голову и разражается громким хохотом. После чего, залихватски подмигнув и Льву и Биббьене разом, он выхватывает у проходящего мимо помощника огромный мясницкий нож и единым взмахом отсекает осетру голову. Папа теперь выглядит несколько встревоженным, но Нерони настаивает на том, чтобы швырнуть рыбью голову в угол комнаты.
— Теперь смотрите, — говорит он.
Он все еще беспокоится, не следовало ли ему сказать: «Теперь смотрите, ваше святейшество», когда нечто похожее на струю чернил со скоростью ракеты проносится по полу и просто вычеркивает рыбью голову из бытия.
— Вот так, — говорит Нерони, — ваше святейшество.
Лев смотрит на него пустым взглядом.
— Это был кот, — говорит он.
— Кота они съели, — говорит Нерони. — Бедного старого Здоровяка. — Несколько мгновений он выглядит как человек, убитый горем. — Моццо! — ревет он. — Принеси мне корзину с крысами!
Вскоре появляется пухлый служитель, напрягающийся под тяжестью двуручной корзины, которая намного шире его самого и которую он ставит у них перед ногами.
— Это только за сегодняшнее утро, — говорит Нерони. — Вытащи какую-нибудь получше, Моццо.
Корзина полна поросших черным волосом тел. Моццо роется среди них и поднимается, держа за хвост крысиный труп. Тот покачивается перед Папой, который видит крысиное брюхо — скопище открытых язв и струпьев. Из носа постоянно капает зеленая жидкость. По осторожной оценке Льва, крыса эта дюймов двадцати в длину.
— Это одна из тех, что поменьше, — говорит Нерони.
Кто-то другой начинает шептать ему на ухо:
Все вспоминают епископа Рима:В собственном доме он сгинул незримо…
Рима? Незримо? Это неплохо рифмуется… Хуже того, это неплохо декламируется. Он в панике оборачивается, но вместо ожидаемой фигуры в черном с прижатой к груди правой рукой (чтобы удержать в ней сердце) и с протянутой левой (чтобы заграбастать денег) ему предстает скромное подобие Биббьены, увенчанное знакомой головой: Довицио.